Проза и поэзия жизни




Когда-то мы с покойной мамой собирали стихи, рожденные вдохновением от чтения Евангелия, это был период катехизации. Катехизация ведь означает вступление, вхождение в Церковь. А это не только чтение книг и слушание объяснений батюшки. Это сложный процесс. Тут у каждого  своя дорога, вот мы с ней тогда выбрали такой путь - через стихи. Их оказалось много. Потом я стал замечать, что из памяти иногда всплывают полузабытые фрагменты произведений, читанных в еще до-церковном прошлом. Оказалось, что Христос говорил со мной гораздо раньше, чем я стал произносить слово "Бог". А потом, когда я сам стал предлагать невоцерковленным людям что-то почитать, посмотреть или послушать, оказалось, что для многих именно такой путь - через произведения искусства, - ближе и короче, чем прямое назидательное нечто. На длинном или коротком жизненном пути много незаметных знаков благодати, отлитых во что-то вырвавшееся из души-на-взлете - слова, или  образы музыки, кино - теперь я стал их собирать и хранить. Многое становится совершенно по-иному важным и интересным, когда уже полу-забытое прочитанное, прослушанное и просмотренное в той, до-церковной жизни, заново открываешь сейчас. Процесс это по-моему, всеобщий, судя по тем мыслям, которыми делятся другие верующие, пришедшие в Церковь не во младенчестве. Поэтому интересно и питает душу вновь то, что казалось давно знакомым, почти банальным. Может быть и кому-то еще пригодятся эти попытки увидеть и расслышать поэзию и музыку в потоке прозы жизни.  Д,М,

Аранхуэ́сский конце́рт (исп. Concierto de Aranjuez) — музыкальная композиция (сольный концерт для классической гитары и оркестра) испанского композитора Хоакина Родриго, сочиненный в 1939 году. Это, наверное, наиболее известное произведение Родриго, успех которого установил за ним репутацию одного из выдающихся послевоенных испанских композиторов. Родриго написал этот концерт для испанского гитариста Рехино Саинса де ля Маса (исп. Regino Sainz de la Maza). Название относится к садам дворца в Аранхуэсе, где Родриго с женой провели медовый месяц. Хотя Родриго хотел заключить в произведении атмосферу конца XVII века при дворе Карла IV и Фердинанда VII (вместе с тореадорами, образами Гойи), ощутимо также сознание того, что переживал Родриго в 1939 году — страх перед войной, смерть ребенка и тяжелая болезнь жены.


 ВСТРЕЧА   С    РЕКОНЬЮ. Путевые заметки неофита.
«…В диком лесу стоит целый город. Огромные храмы, поросшие деревьями. И все это в тишине…»
---------------------------------------------------------------------------------


Виноградная косточка

Виноградную косточку в теплую землю зарою,
И лозу поцелую и спелые гроздья сорву,
И друзей созову, на любовь свое сердце настрою.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
Собирайтесь-ка гости мои на мое угощенье,
Говорите мне прямо в глаза чем пред вами слыву,
Царь небесный пошлет мне прощение за прегрешенья.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
В темно-красном своем будет петь для меня моя дали,
В черно-белом своем преклоню перед нею главу,
И заслушаюсь я и умру от любви и печали.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
И когда заклубится закат по углам золотея,
Пусть опять и опять предо мной проплывут наяву,
Синий буйвол и белый орел и форель золотая.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?

Булат Окуджава, в крещении р.Б. Иоанн, помолитесь о упокоении.
 Это его песня, можно послушать, причем в разных исполнениях, даже на иврите:
http://mpoisk.com/index.php?m=music&q=%D0%92%D0%B8%D0%BD%D0%BE%D0%B3%D1%80%D0%B0%D0%B4%D0%BD%D1%83%D1%8E%20%D0%BA%D0%BE%D1%81%D1%82%D0%BE%D1%87%D0%BA%D1%83%20%D0%B2%20%D1%82%D0%B5%D0%BF%D0%BB%D1%83%D1%8E%20%D0%B7%D0%B5%D0%BC%D0%BB%D1%8E%20%D0%B7%D0%B0%D1%80%D0%BE%D1%8E&x=29&y=27 




 Смотрите, не забудьте позвонить,
В тот час, когда настанет непогода,
Какое б ни случилось время года,
Чтоб этот час нам вместе пережить.
Смотрите, догадайтесь промолчать,
Когда нахлынет небо голубое,
Чтоб эта мысль явилась нам обоим -
Друг друга ненароком повстречать.

 Ю.Визбор:http://www.vdit.ru/mvd/songs/song09.htm
Это часть песни, можно послушать:
http://www.piter.fm/artist/%D1%8E%D1%80%D0%B8%D0%B9_%D0%B2%D0%B8%D0%B7%D0%B1%D0%BE%D1%80/song_1059931





"Сто дней после детства", к/ф, 1 мин


- Что же нам теперь делать, Митя?

- Ты знаешь, Соня, я думаю, что делать нам ничего не надо.

- Как?

- Помнишь, Сережа нам рассказывал про Джоконду?

- Помню.

- Ведь никому от нее ничего не надо. Верно?

- Верно.

- Помнишь, Сережа сказал, что надо смотреть на нее долго, запомнить ее всю, и потом носить ее с собой целую жизнь. И тогда все будет хорошо.

- Что будет хорошо?

- Все. Нам ведь с тобой друг от друга ничего не надо. Давай просто запомним это лето, просто запомним и все. Ладно?

- Ладно.




...в развитии этого мира ничто не проходит бесследно, ничто не теряется и не исчезает — ни одно слово, ни одна улыбка, ни один вздох... Кто хоть раз доставил другому радость сердца, тот улучшил тем самым весь мир; а кто умеет любить и радовать людей, тот становится художником жизни. Каждый божественный миг жизни,каждый звук поющего сердца влияет на мировую историю больше, чем те “великие” события хозяйства и политики которые совершаются в плоском и жестоком плане земного существования и назначение которых нередко состоит в том, чтобы люди поняли их пошлость и обреченность......Нам надо увидеть, и признать, и убедиться к том, что именно божественные мгновения жизни составляют истинную субстанцию мира; и что человек с поющим сердцем есть остров Божий — Его маяк, Его посредник...

(И.Ильин "Поющее сердце")
http://hristov.narod.ru/singheart.htm

----------------------------------------------
Н. Заболоцкий
Страница автора:
стихи, статьи.


НЕКРАСИВАЯ ДЕВОЧКА
 
Среди других играющих детей
Она напоминает лягушонка.
Заправлена в трусы худая рубашонка,
Колечки рыжеватые кудрей
Рассыпаны, рот длинен, зубки кривы,
Черты лица остры и некрасивы.
Двум мальчуганам, сверстникам её,
Отцы купили по велосипеду.
Сегодня мальчики, не торопясь к обеду,
Гоняют по двору, забывши про неё,
Она ж за ними бегает по следу.
Чужая радость так же, как своя,
Томит её и вон из сердца рвётся,
И девочка ликует и смеётся,
Охваченная счастьем бытия.

Ни тени зависти, ни умысла худого
Ещё не знает это существо.
Ей всё на свете так безмерно ново,
Так живо всё, что для иных мертво!
И не хочу я думать, наблюдая,
Что будет день, когда она, рыдая,
Увидит с ужасом, что посреди подруг
Она всего лишь бедная дурнушка!
Мне верить хочется, что сердце не игрушка,
Сломать его едва ли можно вдруг!
Мне верить хочется, что чистый этот пламень,
Который в глубине её горит,
Всю боль свою один переболит
И перетопит самый тяжкий камень!
И пусть черты её нехороши
И нечем ей прельстить воображенье,-
Младенческая грация души
Уже сквозит в любом её движенье.
А если это так, то что есть красота
И почему её обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?
1955

---------------------------------------------
Дикая собака Динго (к/ф,1962,11мин)




Пасхальная Радость сияет с небес !
К нам праздник приходит весною,
Христос был распят, а сегодня - воскрес !
И весть эта - всюду со мною !

Еее не посмеет никто запятнать,
Звучит она юным и старым:
С любовью дарует Господь Благодать,
Спасает нас, грешников - даром !!!

Ты тех, кто когда-то обидел - прости !
И, силою Духа Святого,
Пасхальную Радость в себе умести,
Внимая библейскому Слову.

Оно возрастет до весенних небес -
И помыслы будут благими...
И вестью о том, что Спаситель - воскрес,
Ты будешь делиться с другими.


Е.Шустрякова

(стихи на храме шведской лютеранской Церкви)

 




                              * * *
 

Опустите, пожалуйста, синие шторы.
Медсестра, всяких снадобий мне не готовь.
Вот стоят у постели моей кредиторы
Молчаливые: Вера, Надежда, Любовь.



Раскошелиться б сыну недолгого века,
Да пусты кошельки упадают с руки...
Не грусти, не печалься, о моя Вера,-
Остаются еще у тебя должники!



И еще я скажу и бессильно и нежно,
Две руки виновато губами ловя:
- Не грусти, не печалься, матерь Надежда,-
Есть еще на земле у тебя сыновья!



Протяну я Любови ладони пустые,
Покаянный услышу я голос ее:
- Не грусти, не печалься, память не стынет,
Я себя раздарила во имя твое.



Но какие бы руки тебя ни ласкали,
Как бы пламень тебя ни сжигал неземной,
В троекратном размере болтливость людская
За тебя расплатилась... Ты чист предо мной!



Чистый, чистый лежу я в наплывах рассветных,
Перед самым рожденьем нового дня...
Три сестры, три жены, три судьи милосердных
Открывают последний кредит для меня.


Три жены, три судьи, три сестры милосердных
Открывают бессрочный кредит для меня.

Булат Окуджава

Это песня, можно послушать:
http://www.test.tvoimp3.com/song/911455--opustite-pozhaluysta-sinie-shtoryi-bulat-okudzhava.html


  1. Вот мой секрет, он очень прост: зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь. [к тексту]
    Маленький принц, XXI. Пер. с фр. Норы Галь.

    Francais: Voici mon secret. Il est tres simple: on ne voit bien qu'avec le coeur. L'essentiel est invisible pour les yeux.
    English: This is my secret. It is only with the heart that one can see rightly; What is essential is invisible to the eye.
  2. Узнать можно только те вещи, которые приручишь. [к тексту] ...ты навсегда в ответе за всех, кого приручил. [к тексту]
    Маленький принц, XXI. Пер. с фр. Норы Галь.
  3. ...любить - это не значит смотреть друг на друга, любить - значит вместе смотреть в одном направлении. [к тексту]
    Планета людей, VIII. Люди. Пер. с фр. Норы Галь.

    English: Love does not consist in gazing at each other but in looking outward together in the same direction.
  4. Быть человеком - это и значит чувствовать, что ты за все в ответе. [к тексту]
    Планета людей, II. Товарищи. Пер. с фр. Норы Галь.
  5. - Есть такое твердое правило, - сказал мне после Маленький принц. - Встал поутру, умылся, привел себя в порядок - и сразу же приведи в порядок свою планету. [к тексту]
    Маленький принц, V. Пер. с фр. Норы Галь.
  6. Величие всякого ремесла, быть может, прежде всего в том и состоит, что оно объединяет людей: ибо ничего нет в мире драгоценнее уз, соединяющих человека с человеком. [к тексту]
    Планета людей, II. Товарищи. Пер. с фр. Норы Галь.
  7. Человек - всего лишь узел отношений. И только отношения важны для человека. [к тексту]
    Военный летчик. Пер. с фр. А. Тетеревниковой.
  8. Разум обретает ценность лишь тогда, когда он служит любви. [к тексту]
    Военный летчик. Пер. с фр. А. Тетеревниковой.
  9. Жить - значит медленно рождаться. [к тексту]
    Военный летчик. Пер. с фр. А. Тетеревниковой.
  10. Никогда не надо слушать, что говорят цветы. Надо просто смотреть на них и дышать их ароматом. [к тексту]
    Маленький принц, VIII. Пер. с фр. Норы Галь.
-------------------------------------------------------------------------------------------




ПРОЩАНИЕ С ГОРОДОМ
    

Мне разлука с тобой знакома.
Как у времени ни проси,
Он горит у подъезда дома -
Неуютный огонь такси,
Чемодан мой несут родные,
И зелёный огонь погас.
И плывут твои мостовые,
Может, нынче в последний раз.

Мне не ждать у твоих вокзалов,
Не стоять на твоих мостах.
Видно, времени было мало
Мне прижиться в этих местах.
Как приехавший, как впервые,
Отвести не могу я глаз.
И плывут твои мостовые,
Может, нынче в последний раз.
Фото:
В этот век, тревожный и шумный,
Ненадёжна шумиха встреч.
Чётких улиц твоих рисунок
От распада не уберечь.
Восстановят ли их живые,
Вспоминая погибших нас?..
И плывут твои мостовые,
Может, нынче в последний раз.

Февраль 1962, 'Крузенштерн', Северная Атлантика © А.Городницкий.
Фото:http://www.photosight.ru/photos/2068313/?from_member

Это песня, можно послушать:
http://www.gorodnitsky.com/media/audio/49.ver1.mp3




 Фото:http://www.photosight.ru/photos/3296456/?from_member  

Стойте, дни! Не оглашайте дальше списка,
Понапрасну повторяя имена.
Вместо близких, уходящих по-английски,
Отзывается внезапно тишина.


 Стойте, дни! Не выкликайте самых лучших.
Где они? Мы вспоминаем лишь теперь,
Когда стынет сердце в ледяном беззвучье,
В необманутом предчувствии потерь.


Стойте, дни! Не прикасайтесь к самым нежным,
К самым верным из любивших в жизни нас.
Затаите вздох, отсрочьте неизбежность.
Дайте нам еще один - последний шанс.


 Только время дышит ровно, задувая
Свет вечерний в окнах, душах и глазах.
Чистоту жестоко как-то понимает
И выводит пятна окон на домах.

Стойте, дни! Не оглашайте дальше списка,
Понапрасну повторяя имена...
И стоим мы словно перед обелиском,
В карауле - Память, Совесть и Вина.
СкачатьТатьяна Карапетян http://tkarapetyan.narod.ru/album1.htm
Источник:









`


 













Изображение:h2o...cold...http://voda.35photo.ru/photo_105691/ Скачать
Текст:Татьяна Карапетян..."Стойте, дни!"...http://tkarapetyan.narod.ru/lyrics/…ck.htm





А. Сент-Экзюпери. Цитадель.LXIX



      Мне опять говорят: время нужно экономить. "Для чего?" -- спросил я. И мне ответили: "Чтобы его хватало и на культуру". Можно подумать, что культура -- какое-то особое занятие. Хорошо, возьмем, к примеру, мать семейства, она кормит детей, убирает дом, штопает белье, и вот ее избавили от ее обязанностей, без нее накормлены дети, вымыт дом, зашито белье. У нее освободилось время, его надо чем-то заполнить. Я даю ей послушать песню о детях, полную поэзии взращивания их и вскармливания, поэму домашнего очага, воспевающую значимость дома. Но она зевает, слушая ее, -- все это уже не ее дело. Я ничего не скажу тебе словом "гора", если ты путешествовал только в паланкине, если не обдирал руки о шипы на склоне, если из-под ног у тебя не катились камни, если ветер на вершине не дул тебе в лицо. Ничего не говорит ей и слово "дом", если дом никогда не требовал от нее ни времени, ни усердия. Если не танцевали пылинки в солнечном луче, когда поутру она распахивала дверь, выметая из дома прах вчерашнего. Если никогда она не была королевой, вновь и вновь призывающей к порядку жизнь -- жизнь, которая вновь и вновь одним своим присутствием нарушает все порядки, оставляя на столе грязные миски, в очаге потухшие угли и в углу мокрые пеленки уснувшего малыша, потому что жизнь скудна и полна чудес. Если она никогда не вставала на заре, сама, без всяких будильников, чтобы вернуть своему дому первозданную новизну, -- так поутру охорашивается птица на ветке, приглаживая клювом перышки; если никогда не возвращала вещам хрупкое совершенство порядка, чтобы новому дню было что нарушать своими обедами и завтраками, играми детей, возвращением с работы мужа, сминая этот порядок, словно воск. Если она не знает, что дом поутру -- податливое тесто, а вечером -- книга, полная воспоминаний. Если никогда не готовила белоснежной страницы. Что ты ей скажешь словом "дом", когда нет в нем для нее никакого смысла?
      Если ты хочешь видеть в женщине свет жизни, попроси ее отчистить до блеска потускневший медный кувшин, и что-то от его блеска заискрится в сумерках. Если ты хочешь, чтобы женская душа стала молитвой и поэзией, ты придумаешь мало-помалу для нее дом, который нужно обновлять на заре...




   
* * *

За невлюбленными людьми
Любовь идет, как привиденье.
И перед призраком любви
Попытка бить на снисхожденье -
Какое заблужденье!

Любви прозрачная рука
Однажды так сжимает сердце,
Что розовеют облака
И слышно пенье в каждой дверце.

За невлюбленными людьми
Любовь идет, как привиденье.
Сражаться с призраком любви,
Брать от любви освобожденье -
Какое заблужденье!

Все поезда, все корабли
Летят в одном семейном круге.
Они - сообщники любви,
Ее покорнейшие слуги.

Дрожь всех дождей,
Пыль всех дорог,
Соль всех морей,
Боль всех разлук -
Вот ее кольца,
Кольца прозрачных рук,
Крыльев прозрачных свет и звук.

За невлюбленными людьми
Любовь идет, как привиденье.
В словах любви, в слезах любви
Сквозит улыбка возрожденья,
Улыбка возрожденья...

И даже легче, может быть,
С такой улыбкой негасимой
Быть нелюбимой, но любить,
Чем не любить, но быть любимой.

Дрожь всех дождей,
Пыль всех дорог,
Соль всех морей,
Боль всех разлук -
Вот ее кольца,
Кольца прозрачных рук,
Крыльев прозрачных свет и звук.

Юнна Мориц

Сергей Никитин. Времена не выбирают.
Москва, "Аргус", 1994.


Это можно послушать:
http://zaslushaem.ru/t1471536-tatyana-i-sergey-nikitiny-za-nevlyublennymi-lyudmi.html

http://zaslushaem.ru/a76333-tatyana-i-sergey-nikitiny.html


Антуан де Сент-Экзюпери 
Среди ночи голоса врагов перекликаются из окопов


В глубине подземного укрытия несколько человек - лейтенант, сержант, трое солдат - снаряжаются, чтобы пойти в дозор. Один из них, тот, что напяливает шерстяной свитер -  холод стоит жестокий, - маячит передо мной в темноте. Он еще не просунул голову в ворот, руки путаются в рукавах, движения медленные и неуклюжие по-медвежьи. Глухие проклятья, ночная щетина, разрывы поодаль... Все это составляет странную смесь из сна, пробуждения и смерти. Долгие сборы бродяг перед тем, как снова взять тяжелый посох и отправиться в путь. Загнанные в землю, вымазанные землей, с руками в земле, как у садовников, эти люди не созданы для наслаждения. Женщины отвернулись бы от них. Но вот они потихоньку выкарабкиваются из грязи к звездам. Под землей, под этими глыбами промерзшей глины пробуждается мысль, и я думаю, что там, напротив, в тот же час другие люди так же снаряжаются и натягивают на себя такие же шерстяные свитера; они выпачканы той же землей и вылезают из той же глины, из которой и сотворены. Там, напротив, та же земля пробуждается к мысли через людей.
Так по ту сторону, лейтенант, твой собственный образ медленно поднимается навстречу гибели от твоей руки. Он от всего отказался, чтобы, как и ты, защищать свою веру. Его вера - это и твоя вера тоже. Кто согласился бы умирать иначе, как за истину, справедливость, любовь к людям?
Мне скажут: “Кого-то обманули - либо их, либо тех, что напротив”. Но мне сейчас плевать на политиков, спекулянтов, мыслителей-надомников из обоих лагерей. Они дергают за веревочки, сыплют громкими словами и полагают, что руководят людьми. Они полагают, что люди настолько наивны. Но если громкие слова и пускают корни, как семена, развеянные по ветру, - это значит только, что ветру на пути встретились тучные земли, пригодные нести груз урожая. И пусть кто-то цинично воображает, что разбрасывал песок вместо зерен: распознавать хлеб - дело земли.
Дозорные готовы, и мы двигаемся через поле. Стерня похрустывает у нас под ногами, и мы то и дело спотыкаемся в темноте о камни. Я провожаю до границы этого мира тех, кто получил приказ зайти в глубь узкой долины, отделяющей нас от противника. Ширина ее - восемьсот метров. Она оказалась под навесным артиллерийским огнем обеих сторон, и крестьяне ее покинули. Долина безлюдна, затоплена водами войны, посреди ее спит затонувшая деревушка. В ней живут теперь только призраки, тут остались одни собаки; днем они, должно быть, рыскают в поисках жалкого пропитания, а по ночам их, изголодавшихся, охватывает ужас. И к четырем часам утра вся деревня в смертельной тоске воет на белую, как кость, луну высоко в небе. “Вы должны разузнать, не прячется ли там противник”, - приказал командир. Надо думать, противник задает себе тот же вопрос, и такой же дозор отправляется в путь с той стороны.
С нами идет комиссар. Я забыл, как его звали, но лица его я никогда не забуду. Он мне сказал: “Ты их услышишь... Когда будем на передовой, попробуем окликнуть неприятеля на том склоне... Иногда они отвечают...”
Я его ясно вижу, этого человека: он опирается на суковатую палку (наверно, легкий ревматизм), у него лицо пожилого сознательного рабочего. Вот он-то, могу поклясться, возвысился над политикой и борьбой партий. Он возвысился над враждующими исповеданиями веры. “Жаль, что в нынешних обстоятельствах мы не можем изложить противнику нашу точку зрения...”
Он идет с ношей своих убеждений, как евангелист. А на той стороне - я знаю, и вы это знаете - другой евангелист, какой-нибудь верующий, также озаренный светом своих убеждений, вытаскивает тяжелые сапоги из той же грязи и тоже идет на неведомое свидание.
И вот мы шагаем к земляному гребню, поднявшемуся над долиной, к самому вытянутому его отрогу, к крайнему уступу, к тому вопрошающему крику, что мы бросим врагу, - так вопрошают самих себя.
Ночь, высящаяся, словно собор, - и какая тишина? Ни одного ружейного выстрела. Передышка? Нет, не то. Но нечто похожее на ощущение присутствия. Оба противника слушают один и тот же голос. Братание? Нет, конечно, если подразумевать под этим словом ту усталость, что в один прекрасный день ломает людей, заставляя их обмениваться сигаретами и делить чувство одинакового унижения. Попробуйте же сделать шаг навстречу врагу... Братание, быть может, но на такой высоте, где дух действует неизъяснимым до поры образом, - а здесь, внизу, не спасает нас от бойни. Ибо у нас нет пока языка, способного высказать то, что нас объединяет.
Мне кажется, я хорошо его понимаю - комиссара, который идет с нами. Откуда он, с такими глазами, глядящими прямо перед собой, словно он когда-то подолгу ходил за плугом по борозде? Он родом из крестьян и с ними вместе постигал, как живет земля. Потом он ушел на завод и постигал, как живут люди. “Я металлист... Двадцать лет был металлистом...” Я ни от кого не слышал исповеди более возвышенной, чем от этого человека. “Я человек неотесанный... Мне пришлось крепко над собой потрудиться... Понимаешь, всякие инструменты - с ними я умел обращаться и говорить об этом умел, тут у меня чутье было... Но когда я пробовал изложить что-то такое - идеи, мысли о жизни - для себя или для других... Вы-то привыкли к отвлеченным вещам... Вас ведь с детства приучают разбираться в разных словесных хитростях, и вы не можете вообразить, как это трудно - говорить об отвлеченных вещах! Но я работал, работал... Я чувствовал, как понемногу суставы у меня становятся гибче... Ты не думай, что я не могу посмотреть на себя со стороны... Я еще мужлан, не умею вести себя прилично, а ведь человека, знаешь, судят по тому, как он себя ведет...”
Слушая его, я вспоминаю прифронтовую школу, устроенную прямо в камнях, как первобытное поселение. Капрал преподавал там ботанику. Ощипывая лепестки мака, он приобщал своих бородатых учеников к нежным тайнам природы. Но видно было, что солдаты испытывают простодушную тревогу: они так старались понять, - а ведь они уже не слишком молоды и огрубели от прожитой жизни. Им сказали: “Вы дикари, едва из пещеры вылезли, надо догонять человечество...” И они торопливо поспевали за человечеством своими широкими тяжелыми шагами.
Я присутствовал здесь при восхождении мысли, подобном движению соков по стволу; рожденная в доисторической тьме из глины, она поднялась понемногу до высочайших вершин - до Декарта, Баха, Паскаля. Как переворачивал душу рассказ комиссара об усилиях пробиться к отвлеченным вещам! Эта потребность расти - так дерево тянется вверх. Вот тут и кроется тайна жизни. Только жизнь извлекает свою сырую породу из почвы и наперекор силе тяжести поднимает ее ввысь.
Какие воспоминания! Эта соборная ночь... Зрелище человеческой души с ее шпилями и стрельчатыми сводами... Враг, которого мы готовимся окликнуть. И мы сами, словно вереница паломников, бредем по черной, хрустящей земле, усыпанной звездами. Сами того не зная, мы ищем новые заповеди, которые оказались бы выше всех наших временных, предварительных заповедей. Из-за них пролито слишком много людской крови. Мы шествуем к грозовому Синаю(2).
Вот мы и на месте. Натыкаемся на закоченевшего часового - он дремал, привалившись к низенькой каменной стене.
“Да, тут они иногда отвечают... Другой раз сами зовут... А иногда и не отвечают. Это уж смотря с какой ноги встанут...”
...Так ведут себя и боги.
В ста метрах позади нас петляют окопы передовой. Их низкие стены укрывают человека по грудь. Они используются только для ночных постов, днем тут никого нет. Они нависают прямо над бездной, поэтому нам кажется, что мы словно облокачиваемся о парапет или барьер над пустотой и неизвестностью. Я зажигаю сигарету, и могучие руки сразу же валят меня на землю. Рядом со мной все тоже падают. В эту самую минуту я слышу свист пяти-шести пуль. Впрочем, они пролетают слишком высоко, и больше залпов нет. Это просто призыв к порядку: под носом у противника сигарет не зажигают.
К нам подходят трое или четверо людей, закутанных в одеяла. Они стояли на часах поблизости, в таких же укрытиях.
-  Видно, проснулись те, напротив...
-  А говорить они будут? Хорошо бы их послушать...
-  Там есть один... Антонио... Он иногда разговаривает.
-  Ну попробуй - пусть поговорит...
Солдат выпрямляется, набирает полную грудь воздуху, складывает ладони рупором и кричит раскатисто и протяжно: “ан - то - ни - о...о!”
Крик растет, стелется, эхом отражается по равнине...
“Нагнись, - говорит мне сосед, - иногда они стреляют в ответ, когда их зовут...”
Мы прижимаемся к камню для безопасности и вслушиваемся. Выстрелов нет. Что же до отклика... Мы не могли бы поклясться, что ничего не слышим: в ночи все гудит, как в раковине.
“Эй! Антонио...о! Ты что...”
И славный здоровенный парень, надсадив грудь, переводит дыхание.
“Ты что... спишь?..”
Ты спишь... - повторяет эхо на другом берегу... Ты спишь... - повторяет долина... Ты спишь... - повторяет ночь. Все вокруг наполнено этим звуком. А мы стоим, охваченные доверчивой надеждой: они не стреляют! Я представляю себе, как они там прислушиваются, и ждут, и ловят человеческий голос. И этот голос не будит в них ненависти - ведь они не нажимают на спусковой крючок. Правда, они молчат, но какое напряженное внимание выдает эта тишина, если единственная зажженная спичка вызывает выстрел! Не знаю, какие невидимые семена, летящие с нашим голосом, падают в черную землю. Они жаждут нашей речи, как мы жаждем речи ответной. Но мы ничего не знаем о нашей жажде, кроме того, что она ясно чувствуется в самом этом внимании. А они все же не снимают пальцев со спусковых крючков, и я вспоминаю диких зверьков в пустыне, которых мы пытались приручить. Они смотрели на нас, прислушивались к нам. Они ждали от нас пищи. И все-таки при малейшем неосторожном движении они вцепились бы нам в горло.
Мы надежно укрываемся за стену и, приподняв над ней руки, чиркаем спичкой. Три пули летят на быстро гаснущую звездочку.
О спичка-магнит... Это значит: “Мы воюем, не забывайте! Но мы вас слушаем. Такая суровость не мешает любви...”
Кто-то отталкивает здоровенного парня:
“Тебе его не разговорить, дай-ка я попробую...”
Коренастый крестьянин прислоняет ружье к стене, набирает воздуху в легкие и кричит:
“Это я, Леон... Антонио.-.о!”
И громовой звук удаляется.
Я никогда не слышал, чтобы голос разносился так далеко. Будто корабль отплыл в пропасть, которая нас разделяет. Восемьсот метров отсюда до того берега и столько же обратно:
тысяча шестьсот. Если они откликнутся, между вопросом и ответом пройдет секунд пять. Каждый раз пройдет пять секунд тишины, на которых подвешена целая жизнь. Каждый раз это как посольство в пути. И потому, даже если они нам ответят, мы не испытаем чувства единения друг с другом. Между нами встанет инерция невидимого мира, который надо столкнуть с места. Голос отчалил, он плывет, пристает к тому берегу... Секунда... две... Мы словно потерпевшие кораблекрушение, которые бросили бутылку в море... Три секунды... Четыре... Мы словно потерпевшие кораблекрушение, которые не знают, откликнутся ли спасители... Пять секунд...
“О-о!”
Голос доносится издалека и замирает на нашем берегу. Фраза растаяла по дороге, от нее осталась только невразумительная весть. Но меня она потрясает. Мы затеряны в темноте, непроницаемой изначала, и вот она внезапно озаряется возгласом гребцов.
Нас бьет бессмысленная лихорадка. Мы нашли очевидное доказательство. Напротив - люди!
Как это объяснить? Мне кажется, будто внезапно образовалась невидимая расщелина. Представьте себе дом ночью, все двери заперты. И вдруг в темноте вас касается дуновение морозного воздуха. Одно-единственное. Кто-то рядом!
Вы когда-нибудь склонялись над пропастью? Я вспоминаю трещину в Шезри(3), черную щель в чаще леса, шириной в метр или два, длиной метров в тридцать, - пустяк. Ложишься ничком на еловые иголки и подталкиваешь рукой камешек в эту гладкую расщелину. Отзвука нет. Проходит секунда, две, три -  целая вечность, и вот наконец слышится слабый гул, волнующий тем больше, чем дольше он шел, чем он слабее там, под тобой. Какая бездна! Так и в эту ночь запоздалое эхо созидает новый мир. Враг, мы сами, жизнь, смерть, война - несколько секунд тишины выражают все это.
Снова послан сигнал, корабль тронулся в путь, караван отправился через пустыню, и мы снова ждем. Конечно, на той стороне, так же как и здесь, ловят этот голос, разящий в сердце, словно пуля. Но вот эхо возвращается:
“...Пора... пора спать!”
Фраза доносится до нас изуродованной, разорванной в клочья, как спешное сообщение, перепачканное, размытое, истрепанное морем. Те самые люди, что стреляли по нашим сигаретам, напрягают грудь во всю мочь, чтобы послать нам материнский совет:
“Молчите... Ложитесь... Пора спать”.
Нас охватывает легкая дрожь. Вам, наверно, показалось бы, что это игра. Им, этим простым людям, наверно, тоже кажется, что это игра. Так они в целомудрии своем вам бы и объяснили. Но в игре всегда таится глубокий смысл. Иначе откуда бы взяться тревоге, и наслаждению, и притягательной силе игры? Игра, в которую, казалось, мы играли, слишком хорошо сочеталась с той соборной ночью, с тем шествием к Синаю, она заставляла наши сердца биться слишком сильно, чтобы не отвечать какой-то смутной потребности. Установленная наконец-то связь приводит нас в радостное возбуждение. Так вздрагивает физик, приступая к решающему опыту, готовясь взвесить молекулу. Он определит лишь одну величину из сотен тысяч, добавит как будто только одну песчинку к зданию науки, и все же сердце у него бьется, потому что дело совсем не в этой песчинке. У него в руках ниточка. Ниточка, дернув за которую, приближаешь познание вселенной, ибо все связано между собой. Так вздрагивают спасатели, закидывая трос один раз, другой, двадцатый... и ощутив по едва заметному толчку, что потерпевшие крушение наконец его поймали. Где-то там была горстка людей, затерянных среди рифов в тумане, отрезанных от мира. И вот они связаны волшебной стальной нитью со всеми мужчинами, со всеми женщинами во всех портах. Так и мы перекинули хрупкий мостик через ночь к неизвестности, и вот он связал друг с другом два берега мира. Мы соединяемся с врагом, перед тем как погибнуть от его руки.
Но наш мостик такой легкий, такой хрупкий; что можно ему доверить? Слишком тяжелый вопрос или ответ - и он рухнет. У нас так мало времени, что передавать надо только самое важное, истину истин. Я будто снова его слышу - того, кто руководил маневром, кто взял нас под свою команду, как рулевой; того, кто сумел добиться от Антонио ответа и потому стал нашим послом. Я вижу, как он выпрямляется во весь рост над стенкой, опирается широко раскрытыми ладонями о камень и выкрикивает в полный голос главный вопрос:
“Антонио! За какой идеал ты сражаешься?”
Разумеется, они по целомудрию стали бы оправдываться:
“Это мы так, в шутку...” Они и сами в это поверят позднее, если попробуют передать на своем скудном языке те чувства, для передачи которых еще нет языка. Чувства человека, который внутри нас и который вот-вот проснется... Но чтобы он появился на свет, требуется усилие.
Этот солдат в свой черед ждет потрясения - и я знаю, я видел его глаза: он открыт ответу всей душой, как открываются
колодезной воде в пустыне. Вот она наконец эта изуродованная весть, это признание, обглоданное пятью секундами странствия, как надпись на камне обглодана столетиями:
“...Испания!”
Затем доносится:
“...ты”.
Думаю, это он теперь вопрошает того, кто здесь.
Ему отвечают. Я слышу, как отсылают величавый ответ:
“...Хлеб для наших братьев!”
А вслед за тем удивительное:
“...Спокойной ночи, amigo!”
На что с той стороны отвечают:
“Спокойной ночи, amigo!”
И все снова погружается в тишину. Наверно, они там, как и мы, могли расслышать только отдельные слова. Разговор состоялся, и вот он, плод долгой ходьбы, опасностей и усилий... Вот он весь, такой, каким его качало эхо под звездами: “Идеал... Испания... Хлеб для наших братьев...”
Но пора, дозор отправляется в путь. Начинается спуск к деревне - месту встречи. Ведь на той стороне такой же дозор, подчиняясь той же необходимости, углубляется в ту же бездну. Разными по видимости словами эти два отряда прокричали одну истину... Но столь возвышенное общение не воспрепятствует им умереть вместе.




В бой идут одни "старики", к/ф 10 мин






Архиеп. ИОАНН (Шаховской)


Баллада о крохах.
“И псы едят крохи, которые падают со стола”. (Мф. 15, 27). 


Крошку белую со стола
Мне сама любовь принесла.
Я хожу под столом вокруг,
Нет ни слов у меня, ни рук.
За столом сидят господа,
Перед ними большая еда.
А я под столом все хожу,
Крошку малую нахожу.
Есть у пса своя благодать
Крошки малые собирать!
Я лишь пес, но я пес с душой,
Мне не нужно крошки большой,
Мне не нужно больших наград,
Жизнь идет светлей, веселей,
Каждой крошке своей я рад.
И над всею жизнью моей
Крошки неба летят, летят.


Другу во Христе.
Мы с тобою мало говорили,
Мы почти с тобою не встречались.
Но под этим небом жили,
Никогда не расставаясь.
Разлучало нас, как будто время,
Разделяло нас жилище.
Но одно мы в мир бросали семя,
И одну вкушали пищу.
Жизнь идет в своем веленьи строгом,
В сладостном своем труде-покое -
Нас ведет к любви одна дорога,
Только ангелов крылатых двое.



Лотова жена.
Душа подобна Лотовой жене,
Не остается долго в вышине.
Оглядываясь на Содом,
Отыскивает там свой дом,
И, каменея, смотрит в ту юдоль,
Где смерть свою оставила и боль.
 



В гостях у Иова.
Эти маски, эти роли
Так препятствуют блаженству!
Тело нам дано для боли,
Как душа для совершенства.
Иов старый мыслил быстро
И имел большое знанье:
“Мы приходим не страданье,
Чтоб стремиться вверх, как искры”.



 
Баллада о трудности дружбы.
В счастье друзей не надо,
В счастье мы сами - счастье.
В боли надо участье
Мужа, друга и сада.
Все это очень ясно,
Вывод отсюда скромный:
Другу нужен бездомный,
Друга ищет несчастный.
Ну а все-таки, если
Мы гуляем свободно,
Не катаемся в кресле
И совсем не голодны,
Землю имеем, службу,
Даже поем в эфире, -
Как же найти нам дружбу
Настоящую в мире?


 
* * *
Мы безумно молимся подчас
И хотим того, чего нельзя нам.
И душа идет у нас туманом,
Вера есть, а света нет у нас.
Ночь цветет последними огнями.
Утаясь меж бдением и сном.
Подари нам, Боже, это пламя,
Огненный язык в саду ночном.
 



Подожди

Подожди, побудь ещё немного,
Время нас успеет разлучить,
Может быть, у самого порога
Ты меня попробуешь простить.
Ты меня попробуешь простить.

Подожди, над пропастью разлуки
Тают нами прожитые дни,
Чтоб уйти от этой горькой муки
Руки мне навстречу протяни.
Руки мне навстречу протяни.

Подожди, одна из горьких истин,
Что в плену обманчивости дней,
Мы всегда теряем самых близких
От извечной скупости своей.

Подожди, побудь ещё немного,
Время нас успеет разлучить,
Может быть, у самого порога
Ты меня попробуешь простить.
Ты меня попробуешь простить.

С. Трофимов

Это песня, можно послушать:
http://mp3la.com/trofim/trofim-podojdi-118393.html


----------------------------------------------------------------------------------------
Антуан де Сент-Экзюпери 

ПУСТЫНЯ


("меня звали Мохамед")

— Я перегонял стада, и меня звали Мохамед...
Из всех знакомых мне невольников чернокожий Барк был первый, кто не покорился. Да, мавры отняли у него свободу, в один день он лишился всего, чем владел на земле, и остался гол, как новорожденный младенец, — но это бы еще не беда. Ведь порой буря, посланная Богом, за краткий час уничтожает жатву на полях. Однако мавры не только разорили его, они грозили уничтожить его человеческое «я». Но Барк не желал отречься от себя, — а ведь другие сдавались так легко, в них так покорно умирал простой погонщик скота, тот, кто круглый год в поте лица добывал свой хлеб!
Нет, Барк не свыкся с кабалой, как свыкаешься с убогим счастьем, когда устанешь ждать настоящего. Он не признавал радостей раба, который счастлив милостями рабовладельца. Прежнего Мохамеда уже не было, но жилище его в сердце Барка оставалось незанятым. Печально это опустевшее жилище, но никто другой не должен в нем поселиться! Барк был точно поседелый сторож, что умирает от верности среди заросших травою аллей, среди тоскливой тишины.
Он не говорил: «Я— Мохамед бен-Лаусин», он говорил: «Меня звали Мохамед», он мечтал о том дне, когда этот забытый Мохамед вновь оживет и самим воскресением своим изгонит того, кто был рабом. Случалось, в ночной тиши на него нахлынут воспоминания — живые, неизгладимые, как милая с детства песенка. Мавр-переводчик рассказывал нам: «Среди ночи он вдруг говорит про Марракеш, говорит, а сам плачет». Тому, кто одинок, не миновать таких приступов тоски. Внезапно в нем пробуждался тот, другой, — и здесь, в пустыне, где к Барку не подходила ни одна женщина, привычно потягивался, искал рядом жену. Здесь, где испокон веку не журчал ни один родник, у него в ушах звенела песня родника. Барк закрывал глаза — и здесь, в пустыне, где дом людям заменяет грубая ткань шатра и они вечно скитаются, словно в погоне за ветром, ему чудилось, будто он живет в белом домике, над которым из ночи в ночь светит все та же звезда. Былая любовь и нежность вдруг оживала неведомо почему, словно все дорогое сердцу вновь оказалось совсем близко и притягивало как магнит, — и тогда Барк шел ко мне. Ему хотелось сказать, что он уже готов в путь и готов любить, надо лишь возвратиться домой, чтобы все и вся одарить любовью и нежностью. А для этого довольно мне только подать знак. И он улыбался и подсказывал мне хитрость, до которой я, конечно, просто еще не додумался:
— Завтра пойдет почта на Агадир... Ты спрячь меня в самолете...
Бедняга Барк!
Как могли мы помочь ему бежать? Мы ведь жили среди непокорных племен. За такой грабеж, за такое оскорбление мавры назавтра же отплатили бы жестокой резней. С помощью аэродромных механиков — Лоберга, Маршаля, Абграля — я пытался выкупить Барка, но маврам не часто попадаются европейцы, готовые купить раба. И они рады случаю:
— Давайте двадцать тысяч франков.
— Да ты что?!
— А вы поглядите, какие у него сильные руки...
Так проходили месяцы.
Наконец мавры сбавили цену, и с помощью друзей, которым я писал во Францию, мне удалось его купить.
Сговорились мы не сразу. Торговались целую неделю. Сидели кружком на песке — пятнадцать мавров и я — и торговались. Мне украдкой помогал приятель хозяина Барка, разбойник Зин уль-Раттари: он был также и мой приятель. И по моей подсказке советовал хозяину:
— Да продай ты старика, все равно ему недолго жить. Он хворый. Поначалу эту хворь не видать, но она уже внутри. А потом он как начнет пухнуть. Продай его французу, пока не поздно.
Другому головорезу, Рагги, я пообещал комиссионные, если он поможет мне заключить эту сделку, и Рагги искушал хозяина Барка:
— На эти деньги ты купишь верблюдов, и ружья, и пули. И пойдешь войной на французов. И добудешь у Атара трех новых рабов, а то и четырех, молодых и здоровых. Отделайся ты от этого старика.
И мне его продали. Шесть дней кряду я держал его взаперти в нашем бараке: начни он разгуливать на свободе, пока не прилетит самолет, мавры опять схватили бы его и продали куда-нибудь подальше.
Но я освободил его из рабства. Была совершена торжественная церемония. Явились марабут, прежний хозяин Барка и здешний каид Ибрагим. Если бы эти три разбойника поймали Барка в двадцати шагах от форта, они с удовольствием отрезали бы ему голову, лишь бы подшутить надо мной, но тут они горячо с ним расцеловались и подписали официальный документ.
— Теперь ты нам сын.
По закону он стал сыном и мне.
И Барк перецеловал всех своих отцов.
До самого отъезда он торчал безвыходно в нашем бараке, но плен был ему не в тягость. По двадцать раз на день приходилось описывать предстоящее ему несложное путешествие: самолет доставит его в Агадир, а там, прямо на аэродроме, ему вручат билет на автобус до Марракеша. Барк играл в свободного человека, совсем как ребенок играет в путешественника: возвращение к жизни, и автобус, и толпы народу, и города, которые он скоро увидит после стольких лет...
Ко мне пришел Лоберг. Они с Маршалем и Абгралем решили — не годится это, чтобы Барк, прилетев в Агадир, помирал с голоду. Вот для него тысяча франков — с этим он не пропадет, покуда не найдет работу.
И я подумал: старые дамы-благотворительницы раскошелятся на двадцать франков — и уверены, что «творят добро», и требуют благодарности. Авиамеханики Лоберг, Маршаль и Абграль, давая тысячу, вовсе не чувствуют себя благодетелями и никаких изъявлений благодарности не ждут. Они не твердят о милосердии, как эти старые дамы, мечтающие купить себе вечное блаженство. Просто они помогают человеку вновь обрести человеческое достоинство. Ведь ясно же: едва хмельной от радости Барк попадет домой, его встретит верная подруга — нищета, и через каких-нибудь три месяца он будет выбиваться из сил где-нибудь на ремонте железной дороги, выворачивая старые шпалы. Жизнь его станет куда тяжелее, чем тут, в пустыне. Но он вправе быть самим собой и жить среди своих близких.
— Ну вот, Барк, старина, отправляйся и будь человеком.
Самолет вздрагивал, готовый к полету. Барк в последний раз оглядел затерянный в песках унылый форт Кап-Джуби. У самолета собрались сотни две мавров: всем любопытно, какое лицо становится у раба на пороге новой жизни. А случись вынужденная посадка, он опять попадет к ним в руки.
И мы, не без тревоги выпуская в свет нашего пятидесятилетнего новорожденного, машем ему на прощанье:
— Прощай, Барк!
— Нет.
— Как так «нет»? — Я не Барк. Я Мохамед бен-Лаусин.
Последние вести о нем доставил араб Абдалла которого мы просили позаботиться о Барке в Агадире.
Автобус отходил только вечером, и весь день Барк мог делать что хотел. Он долго бродил па городку и все не говорил ни слова; наконец Абдалла догадался, что его что-то тревожит, и сам забеспокоился:
— Что с тобой?
— Ничего...
Он растерялся от этой внезапной, безмерной свободы и еще не чувствовал, что воскрес. Да, конечно, ему радостно, но, если не считать этой неясной радости, сегодня он — все тот же Барк, каким был вчера. А ведь отныне он — равный среди людей, теперь и ему принадлежит солнце, и он тоже вправе посидеть под сводами арабской кофейни. И он сел. Потребовал чаю для Абдаллы и для себя. Это был первый поступок господина, а не раба: у него есть власть, она должна бы его преобразить. Но слуга нимало не удивился и преспокойно налил им чаю. И не почувствовал, что, наливая чай, славит свободного человека.
— Пойдем куда-нибудь еще, —- сказал Барк. Они поднялись к Касбе — квартал этот господствует над Агадиром.
Здесь их встретили маленькие берберские танцовщицы. Они были такие милые и кроткие, что Барк воспрянул духом, ему показалось — сами того не ведая, они приветствуют его возвращение к жизни. Они взяли его за руки и предложили чаю, но так же радушно приняли бы они и всякого другого. Барк поведал им о своем возрождении. Они ласково смеялись. Они видели, как он рад, и тоже радовались. Желая окончательно их поразить, он прибавил: «Я Мохамед бен-Лаусин». Но это их ничуть не изумило. У каждого человека есть имя, и многие возвращаются из дальних краев...
Он опять потащил Абдаллу в город. Он бродил среди еврейских лавчонок, и глядел на море, и думал, что вот он волен идти куда хочет, он свободен... Но эта свобода показалась ему горька — он затосковал по узам, которые вновь соединили бы его с миром.
Мимо шел ребенок. Барк погладил его по щеке. Ребенок улыбнулся. Это не был хозяйский сын, привычный к лести. Это был маленький заморыш, Барк подарил ему ласку — и малыш улыбался. Он-то и пробудил Барка к жизни, этот маленький заморыш, благодаря Барку он улыбнулся, — и вот Барк почувствовал, что начинает что-то значить в этом мире. Что-то забрезжило впереди, и он ускорил шаг.
— Ты что ищешь? — спросил Абдалла.
— Ничего, — отвечал Барк.
Но, завернув за угол, он наткнулся на играющих ребятишек и остановился. Вот оно. Он молча поглядел на них. Отошел к еврейским лавчонкам и скоро вернулся с целой охапкой подарков. Абдалла возмутился:
— Дурак, чего зря деньги тратишь!
Но Барк не слушал. Он торжественно, без слов, по одному подзывал к себе детей. И маленькие руки потянулись к игрушкам, к браслетам, к туфлям, расшитым золотом. И каждый малыш, крепко ухватив свое сокровище, убегал, как истинный дикарь.
Прослышав о такой щедрости, к Барку сбежалась вся агадирская детвора, и он всех обул в шитые золотом туфли. А слух о добром чернокожем боге долетел и до окрестностей Агадира, и оттуда тоже стекались дети, окружали Барка и, цепляясь за его истрепанную одежду, громко требовали своей доли. Это было разорение.
По мнению Абдаллы, Барк «с радости рехнулся», Но, по-моему, суть не в том, что Барк хотел поделиться избытком счастья.
Он был свободен, а значит, у него было самое главное, самое дорогое: право добиваться любви, право идти куда вздумается и в поте лица добывать свой хлеб. Так на что ему эти деньги... они не утолят острое, жгучее, точно голод, желание быть человеком среди людей, ощутить свою связь с людьми. Агадирские танцовщицы были ласковы со стариком Барком, но он расстался с ними так же легко, как и встретился, он не почувствовал, что нужен им. Слуга в арабской кофейне, прохожие на улицах — все уважали в нем свободного человека, делили с ним место под солнцем, но никто в нем не нуждался. Он был свободен, да — слишком свободен, слишком легко он ходил по земле. Ему не хватало груза человеческих отношений, от которого тяжелеет поступь, не хватало слез, прощаний, упреков, радостей — всего, что человек лелеет или обрывает каждым своим движением, несчетных уз, что связуют каждого с другими людьми и придают ему весомость. А вот теперь на нем отяготели бесчисленные ребячьи надежды...
Так, в сиянии закатного солнца над Агадиром, в час вечерней прохлады, которая столько лет была для него единственной долгожданной лаской и единственным прибежищем, началось царствование Барка. Близился час отъезда — и он шел, омытый приливом детворы, как омывало его когда-то прихлынувшее к ногам стадо, и проводил во вновь обретенном мире свою первую борозду. Завтра он возвратится под свой убогий кров и окажется за всех в ответе, и, может быть, его старым рукам не под силу будет всех прокормить, но уже сейчас он ощутил вес и значение свое на земле. Словно легкокрылый архангел, которому, чтобы жить среди людей, пришлось бы сплутовать — зашить в пояс кусок свинца, — шел Барк тяжелой поступью, притягиваемый к земле сотнями детей, которым непременно нужны шитые золотом туфли. 




Олешек


Ну, что ты, олешек, ну, миленький, что ты?
Лиловый зрачок настороженно жив,
И на отражениях крошечных сосен
Твое отраженье пугливо дрожит.

Дрожат, упираясь, высокие ножки,
А нежные ноздри вбирают меня,
Не надо бояться, не надо, хороший,
Все это когда-то придется принять.

Придется поверить, безумно рискуя,
И в руки, которые могут дарить,
И в губы, которые только целуют,
А страх и желание не разделить.

Что делать, малыш, мы похожи немного:
Я тоже дикарь, непривычный к рукам,
Мне тоже себя, донеся до порога,
Последнего шага не сделать никак.

И, словно решив, - "если хочет - пусть губит",
Как будто в полете над темной водой,
Он вытянул тело и влажные губы
Покорно легли на сухую ладонь.

Евгений Клячкин


-----------------------------------------------------------------------------------------

Антуан де Сент-Экзюпери
Планета людей (роман)

V. ОАЗИС

Я уже столько говорил вам о пустыне, что, прежде чем заговорить о ней снова, хотел бы описать оазис. Тот, что встает сейчас у меня перед глазами, скрывается не в Сахаре. Но самолет обладает еще одним чудесным даром — он мгновенно переносит вас в самое сердце неведомого. Еще так недавно вы, подобно ученому-биологу, бесстрастно разглядывали в иллюминатор человеческий муравейник — города, что обосновались на равнинах, и дороги, которые разбегаются от них во все стороны и, словно кровеносные сосуды, питают их соками полей. Но вот задрожала стрелка высотомера — и травы, только что зеленевшие далеко внизу, становятся целым миром. Вы — пленник лужайки посреди уснувшего парка.
Отдаленность измеряется не расстоянием. За оградой какого-нибудь сада порою скрывается  больше тайн, чем за Китайской стеной, и молчание ограждает душу маленькой девочки надежнее, чем бескрайние пески Сахары ограждают одинокий оазис.
Расскажу об одной случайной стоянке в дальнем краю. Это было в Аргентине, близ Конкордии, но могло быть и где-нибудь еще: мир полон чудес.
Я приземлился посреди поля и вовсе не думал, что войду в сказку. Ни в мирной супружеской чете, меня подобравшей, ни в их стареньком «Форде» не было ничего примечательного.
— Вы у нас переночуете...
И вот за поворотом в лунном свете показалась рощица, а за нею дом. Что за странный дом! Приземистая глыба, почти крепость. Но, едва переступив порог, я увидел, что это сказочный замок, приют столь же тихий, столь же мирный и надежный, как священная обитель.
Тотчас появились две девушки. Они испытующе оглядели меня, точно судьи, охраняющие запретное царство; младшая, чуть надув губы, постучала о пол свежесрезанным прутиком; нас представили друг другу, девушки молча и словно бы с вызовом подали мне руку — и скрылись.
Было забавно и мило. Совсем просто, беззвучно и мимолетно мне шепнули, что начинается тайна.
— Да-да, они у нас дикарки, — только и сказал отец.
И мы вошли в дом.
Мне всегда была по душе дерзкая трава, что в столице Парагвая высовывает нос из каждой щелки мостовой, — лазутчица, высланная незримым, но вечно бодрствующим девственным лесом, она проверяет, все ли еще город во власти людей, не пора ли растолкать эти камни. Мне всегда была по душе такая вот заброшенность, по которой узнаешь безмерное богатство. Но тут и я изумился.
Ибо все здесь обветшало и оттого было полно обаяния, точно старое замшелое дерево со стволом, потрескавшимся от времени, точно садовая скамья, куда приходили посидеть многие поколения влюбленных. Панели на стенах покоробились, рамы окон и дверей изъел древоточец, стулья колченогие... Чинить здесь ничего не чинили, зато пеклись о чистоте. Все было вымыто, надраено, все так и сверкало.
И от этого облик гостиной стал красноречив, как изрезанное морщинами лицо старухи. Щели в стенах, растрескавшийся потолок — все было великолепно, а лучше всего паркет: кое-где он провалился, кое-где дрожал под ногой, точно зыбкие мостки, но притом, навощенный, натертый, сиял как зеркало. Занятный дом, к нему нельзя было отнестись со снисходительной небрежностью, напротив — он внушал величайшее уважение. Уж конечно, каждый год вносил новую черточку в его сложный и странный облик, прибавлял ему очарования, тепла и дружелюбия, а кстати прибавлялось и опасностей, подстерегавших на пути из гостиной в столовую.
— Осторожно!
В полу зияла дыра. Провалиться в нее опасно, не долго и ноги переломать, заметили мне. Никто не виноват, что тут дыра, это уж время постаралось. Великолепно было это истинно аристократическое нежелание оправдываться. Мне не говорили: «Дыры можно бы и заделать, мы достаточно богаты, но... » Не говорили также, хоть это была чистая правда: «Город сдал нам этот дом на тридцать лет. Город и должен чинить. Посмотрим, чья возьмет... » До объяснений не снисходили, и эта непринужденность приводила меня в восторг. Разве что скажут мельком:
— Да-да, обветшало немножко...
Но говорилось это самым легким тоном, и я подозревал, что мои новые друзья не слишком огорчаются. Вообразите — в эти стены, столько повидавшие на своем веку, нагрянет со своими святотатственными орудиями артель каменщиков, плотников, краснодеревцев, штукатуров и за одну неделю изменит дом до неузнаваемости, и вот вы — как в гостях. Не останется ни тайн, ни укромных уголков, ни мрачных подвалов, ни одна западня не разверзнется под ногами — не дом, а приемная в мэрии!
Не диво, что в этом доме две девушки скрылись мгновенно, как по волшебству. Если уж гостиная полна сюрпризов, словно чердак, то каковы же здесь чердаки! Сразу догадываешься, что стоит приотворить дверцу какого-нибудь шкафчика — и лавиной хлынут связки пожелтевших писем, прадедушкины счета, бесчисленные ключи, для которых во всем доме не хватит замков и которые, понятно, ни к одному замку не подойдут. Ключи восхитительно бесполезные, поневоле начинаешь думать да гадать, для чего они, и уже мерещатся подземелья, глубоко зарытые ларцы, клады старинных золотых монет.
— Не угодно ли пожаловать к столу?
Мы прошли в столовую. Переходя из комнаты в комнату, я вдыхал разлитый повсюду, точно ладан, запах старых книг, с которым не сравнятся никакие благовония. Но лучше всего было то, что и лампы переселялись вместе с нами. Это были тяжелые старинные лампы, их катили на высоких подставках из комнаты в комнату, как во времена самого раннего моего детства, и от них на стенах оживали причудливые тени. Расцветали букеты огня, окаймленные пальмовыми листьями теней. А потом лампы водворялись на место, и островки света застывали неподвижно, а вокруг стыли необъятные заповедники тьмы, и там потрескивало дерево.
Вновь появились обе девушки — так же таинственно, так же безмолвно, как прежде исчезли.
И с важностью сели за стол. Они, верно, успели накормить своих собак и птиц. Распахнув окна, полюбоваться лунной ночью, надышаться ветром, напоенным ароматами цветов и трав. А теперь, разворачивая салфетки, они краешком глаза втихомолку следили за мной и примеривались — стоит ли принять меня в число ручных зверей. Ведь они уже приручили игуану, мангусту, лису, обезьяну и пчел. И вся эта компания жила мирно и дружно, будто в новом земном раю. Девушки обращали всех живых тварей в своих подданных, завораживали их маленькими ловкими руками, кормили, поили, рассказывали им сказки — и все, от мангусты до пчел, их заслушивались.
И я ждал — вот сейчас эти две проказницы, беспощадным зорким взглядом насквозь пронизав сидящего напротив представителя другого пола, втайне вынесут ему приговор — скорый и окончательный. Так мои сестры, когда мы были детьми, выводили баллы впервые посетившим нас гостям. И когда застольная беседа на миг стихала, вдруг звонко раздавалось: — Одиннадцать!
И всей прелестью этой цифры наслаждались только сестры да я. Теперь, вспоминая эту игру, я внутренне поеживался. Особенно смущало меня, что судьи были столь многоопытные. Они ведь прекрасно отличали лукавых зверей от простодушных, по походке своей лисы понимали, хорошо она настроена или к ней нынче не подступишься, и ничуть не хуже разбирались в чужих мыслях и чувствах.
Я любовался этой зоркой, строгой и чистой юностью, но было бы куда приятнее, если бы они переменили игру. А пока, опасаясь получить «одиннадцать», я смиренно передавал соль, наливал вино, но, поднимая глаза, всякий раз видел на их лицах спокойную серьезность судей, которых подкупить нельзя.
Тут не помогла бы даже лесть — тщеславие им было чуждо. Тщеславие, но не гордость: они были о себе столь высокого мнения, что я ничего похожего не осмелился бы высказать им вслух. Не пытался я и покрасоваться перед ними в ореоле моего ремесла, ведь и это не для робких — забраться на вершину платана только затем, чтоб поглядеть, оперились ли птенцы, и дружески с ними поздороваться.
Пока я ел, мои молчаливые феи так неотступно следили за мной, так часто я ловил на себе их быстрые взгляды, что совсем потерял дар речи. Наступило молчание, и тут на полу что-то тихонько зашипело, прошуршало под столом и стихло. Я поглядел вопросительно. Тогда младшая, видимо, удовлетворенная экзаменом, все же не преминула еще разок меня испытать; впиваясь в кусок хлеба крепкими зубами юной дикарки, она пояснила невиннейшим тоном — конечно же, в надежде меня ошеломить, окажись я все-таки недостойным варваром:
— Это гадюки.
И умолкла очень довольная, явно полагая, что этого объяснения достаточно для всякого, если только он не круглый дурак. Старшая сестра метнула в меня быстрый, как молния, взгляд, оценивая мое первое движение; тотчас обе как ни в чем не бывало склонились над тарелками, и лица у них были уж такие кроткие, такие простодушные... У меня поневоле вырвалось:
— Ах вон что... гадюки...
Что-то скользнуло у меня по ногам, коснулось икр — и это, оказывается, гадюки...
На свое счастье, я улыбнулся. И притом от души — притворная улыбка их бы не провела. Но я улыбнулся потому, что мне было весело и этот дом с каждой минутой все больше мне нравился, и еще потому, что хотелось побольше узнать о гадюках. Старшая сестра пришла мне на помощь:
— Под столом в полу дыра, тут они и живут.
— И к десяти вечера возвращаются домой, — прибавила младшая. — А днем они охотятся.
Теперь уже я украдкой разглядывал девушек. Безмятежно спокойные лица, а где-то глубоко — живой лукавый ум, затаенная усмешка. И это великолепное сознание своей власти...
Я сегодня что-то замечтался. Все это так далеко. Что стало с моими двумя феями? Они уже, конечно, замужем. Но тогда, быть может, их и не узнать? Ведь это такой серьезный шаг — прощанье с девичеством, превращение в женщину. Как живется им в новом доме? Дружны ли они, как прежде, с буйными травами и со змеями? Они были причастны к жизни всего мира. Но настает день — и в юной девушке просыпается женщина. Она мечтает поставить наконец кому-нибудь «девятнадцать». Этот высший балл — точно груз на сердце. И тогда появляется какой-нибудь болван. И неизменно проницательный взор впервые обманывается — и видит болвана в самом розовом свете. Если болван прочтет стихи, его принимают за поэта. Верят, что ему по душе ветхий, дырявый паркет, верят, что он любит мангуст. Верят, что ему лестно доверие гадюки, прогуливающейся под столом у него по ногам. Отдают ему свое сердце — дикий сад, а ему по вкусу только подстриженные газоны. И болван уводит принцессу в рабство.




Еще он не сшит, твой наряд подвенечный,
и хор в нашу честь не споет...
А время торопит - возница беспечный, -
и просятся кони в полет.

Ах, только бы тройка не сбилась бы с круга,
не смолк бубенец под дугой...
Две вечных подруги - любовь и разлука -
не ходят одна без другой.

Мы сами раскрыли ворота, мы сами
счастливую тройку впрягли,
и вот уже что-то сияет пред нами,
но что-то погасло вдали.

Святая наука - расслышать друг друга
сквозь ветер, на все времена...
Две странницы вечных - любовь и разлука -
поделятся с нами сполна.

Чем дальше живем мы, тем годы короче,
тем слаще друзей голоса.
Ах, только б не смолк под дугой колокольчик,
глаза бы глядели в глаза.

То берег - то море, то солнце - то вьюга,
то ангелы - то воронье...
Две вечных дороги - любовь и разлука -
проходят сквозь сердце мое.

Булат Окуджава
--------------------------фотоhttp://www.photosight.ru/photos/2046187/?from_member----------------------


   Кто ошибётся, кто угадает,
    Разное счастье нам выпадает,
    Часто простое кажется вздорным,
    Чёрное белым, белое чёрным.
    Часто простое кажется вздорным,
    Чёрное белым, белое чёрным.

    Мы выбираем, нас выбирают,
    Как это часто не совпадает,
    Я за тобою следую тенью,
    Я привыкаю к несовпаденью.
    Я за тобою следую тенью,
    Я привыкаю к несовпаденью.

    Я привыкаю, я тебе рада,
    Ты не узнаешь, да и не надо,
    Ты не узнаешь и не поможешь,
    Что не сложилось, вместе не сложишь,
    Что не сложилось, вместе не сложишь.

    Счастье такая трудная штука,
    То дальнозорко, то близоруко,
    Часто простое кажется вздорным,
    Чёрное белым, белое чёрным.
    Часто простое кажется вздорным,
    Чёрное белым, белое чёрным.

М. Танич


--------------------------------------------------------------------------------------------








Ф.Тютчев

А.В.Пл[етне]вой

Чему бы жизнь нас ни учила,
Но сердце верит в чудеса:
Есть нескудеющая сила,
Есть и нетленная краса.

И увядание земное
Цветов не тронет неземных,
И от полуденного зноя
Роса не высохнет на них.

И эта вера не обманет
Того, кто ею лишь живет,
Не всё, что здесь цвело, увянет,
Не всё, что было здесь, пройдет!

Но этой веры для немногих
Лишь тем доступна благодать,
Кто в искушеньях жизни строгих,
Как вы, умел, любя, страдать.

Чужие врачевать недуги
Своим страданием умел,
Кто душу положил за други
И до конца всё претерпел.

Начало ноября 1870




Митрополит Филарет Московский 
и А. С. Пушкин о цели жизни
 
У А. С. Пушкина есть стихотворение, посвященное цели жизни и написанное в часы тяжелого состояния души, отданной (по словам самого поэта) «безумству, лени и страстям».

Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум
И томит меня тоскою
Однозвучной жизни шум.

А. С. Пушкин

В ответ на это стихотворение митрополит Московский Филарет послал поэту свои стихи, приведенные ниже:


Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога нам дана,
Ум молчит, но сердцу ясно —
Жизнь от Бога нам дана.
Не без воли Бога тайной
И на казнь осуждена.
Сам я своенравной властью
Зло из темных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал...
Вспомнись мне, Забвенный мною.
Просияй сквозь сумрак дум, —
И созиждется Тобою
Сердце чисто, светел ум.

Митрополит Филарет



Получив это стихотворение, А. С. Пушкин написал такое стихотворение, посвященное митрополиту:

В часы забав иль праздной скуки
Бывало, лире я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей.
Но и тогда струны лукавой
Невольно звон я прерывал
Когда твой голос величавый
Меня внезапно поражал.
Я лил потоки слез нежданных,
И ранам совести моей
Твоих речей благоуханных
Отраден чистый был елей.
И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.
Твоим огнем душа согрета,
Отвергла мрак земных сует.
И внемлет арфе Филарета
В священном ужасе поэт.


А. С. Пушкин


-----------------------------------------------------------

Источник:
http://www.photosight.ru/photos/3459665/?from_member, http://www.photosight.ru/photos/4139626/?from_member


Над небом голубым
Есть город золотой
С прозрачными воротами
И яркою стеной
А в городе том сад
Все травы да цветы
Гуляют там животные
Невиданной красы
Одно как рыжий огнегривый лев
Другое – вол, исполненный очей
Третье – золотой орел небесный
Чей так светел взор незабываемый…
А в небе голубом
Горит одна звезда
Она твоя, о Ангел мой
Она всегда твоя
Кто любит – тот любим
Кто светел – тот и свят
Пускай ведет звезда твоя
Дорогой в дивный сад
Тебя там встретят огнегривый лев
И синий вол исполненный очей
С ними золотой орел небесный
Чей так светел взор незабываемый…
Об истории песни:







Листик



Прохожий мальчик положил
Мне листик на окно.
Как много прожилок и жил,
Как сложно сплетено!

Как семя мучится в земле,
Пока не даст росток,
Как трудно движется в стебле
Тягучий, клейкий сок.

Не так ли должен я поднять
Весь груз страстей, тревог,
И слез, и счастья - чтоб узнать
Простое слово - Бог?


Владислав Ходасевич
(6 июля 1919)


Виталий КАПЛАН  ЗВЕЗДОЮ УЧАХУСЯ

http://www.foma.ru/article/index.php?news=2224&sphrase_id=532148&print=Y&print=Y



1.
Метель кончилась, мутные бурые облака разошлись, сползли к горизонту. В лучах фонарей обрывками елочной мишуры посверкивал свежий снег. Конечно, это ненадолго, скоро опять вернется слякоть, — но пока что морозец набирал обороты. Михаил Николаевич поежился в своей тоненькой, “на рыбьем меху”, куртке. Твердила же Марина — надевай дубленку, простынешь.
Надо было спешить. Хоть транспорт и ходит в эту ночь до двух, но и служба-то, оказывается, затянулась. Михаил Николаевич этого не заметил — рождественская утреня выдергивала душу из привычного потока времени, и все становилось иным — ярким, солнечным. Точно прошлись влажной тряпкой, вытерли накопившуюся пыль. Даже травой запахло, хотя откуда здесь летняя трава? Вот хвоя — другое дело, перед иконостасом стояли невысокие, затейливо украшенные елочки, да пол в храме был выстелен темно-зелеными ветками. Но почему-то вместо положенных “мандарина, корицы и яблок” грезилось что-то июльское, горячее, пронзительно-настоящее.
И лишь после целования креста, пообщавшись со знакомыми, он кинул взгляд на часы. Ничего себе! Без четверти два! Еле-еле домчаться до метро. Не дай Бог прихватит сердце... Но обещал же Марине. Ведь так и не ляжет, бедная.
На занесенной свежим снегом улице было безлюдно. Лишь редкие цепочки следов тянулись вперед, в сторону площади, где метро и автобусы.
И еще здесь было удивительно тихо. Даже ветер заметно ослаб. Лишь снег скрипел под подошвами, предвещая хоть и недолгие, но все же настоящие морозы.
Конечно, он опоздал. В два часа едва-едва лишь проявились огни площади. Там горела малиновым пламенем буква “М” — большая и бесполезная. Не мог столичный мэр расщедриться хотя бы до половины третьего? А, чего уж теперь!
Машину поймать? Было бы на что... Как на грех, денег в кармане ноль с копейками. Собирался ведь положить, и...
Вернуться в храм? Тоже вариант. Просидеть в тепле до утра, даже чаю горячего выпить. Но Марина... Самое скверное, что и не позвонить, дома телефон вторые сутки неисправен. Давно надо было купить ей мобильный. Но казалось — зачем? Есть же городской номер, почти бесплатный. Тем более, она уже никуда и не выходит.
А теперь что ж, кусай локти. Вот тебе и праздничное настроение! Ведь изведется же вся...
Оставалось одно — идти пешком. Путь, конечно, неблизкий, часа полтора займет, а то и больше... Но в любом случае он сэкономит как минимум пару часов. Два часа ее нервов, глотания таблеток, скачков давления. Может, она хоть немного поспит? Увы, он слишком хорошо знал свою жену.
Мысленно произнеся молитву о болящей, и другую — о путешествующих, Михаил Николаевич неспешно двинулся вперед. Бежать незачем, силы надо экономить. Да и мороз в случае чего сам подгонит. Вон уже и уши начинает пощипывать.


2.
— Слышь, Костыль, тормозни! — распорядился с заднего сидения Репей. — Давай лоха подберем. Замерзнет, жалко.
Костыль недовольно обернулся. После коньяка Репья порой тянуло на благородные глупости. Особенно после хорошего коньяка. Костыль заценил, пускай и совсем смальца. Все-таки не любил он бухим садиться за руль. Мало ли... От ментов, положим, соткой отмажешься, но ведь и конкретно впи-литься можно. Вон как Зубной в прошлом году. Правильный пацан был Зубной. Земля ему пухом. “Его пример — другим наука”, выползла из глубины мозгов школьная строчка. Костыль поморщился.
Ничего, вот завалятся они на три дня к Репью на дачу, и там уж он оторвется по полной. Бурый девчонок подвезет, с хавкой и бухаловом у Репья всегда порядок. Будет что вспомнить.
— Репей, да на фиг нам этот бомжара? — кисло поинтересовался Шуряк. —
Он нам весь салон завоняет.
Шуряка тоже развезло, но совсем в другую сторону, нежели бригадира. Если Репей рвался причинять добро, то Шуряк, напротив, обижался на весь мир и искал, на ком сорваться. Находилось не всегда, и положение спасали только девки. Если были под рукой.
— Не похож он на бомжару, — возразил Репей. — Типичный лох. Глянь, чистый, бритый. Очкарик. Доцент, небось. Доцентов — давить! — твердо заявил Шуряк. Он не простил академическому миру, что его выперли со второго курса. Хотя, подумал вдруг Костыль, может, ему и повезло. Ну ладно, ну два года в кирзачах, зато жизнь понял... А иначе бы чего? Сидеть за компом, программки ваять... И за сколько? Двести, триста? Детский сад, штаны на лямках.
Впрочем, сейчас Костыль был солидарен с Шуряком. Подбирать мужика незачем. Пускай топает по своим делам и держится подальше от серьезных людей. Однако Репей, которого повело на добро, настаивал, а с бригадиром лучше не заводиться. Костыль знал, что у того шарики порой могут зацепиться за ролики, и тогда случается всякое.
Он притормозил джип в двух метрах впереди от скучного дядьки. Тут же Репей распахнул дверцу и призывно замахал руками:
— Слышь, дядя, далеко тебе топать?
Дядя обернулся. Репей был прав — на бомжа тот не походил. Прикид, конечно, смешной и явно не новый. Но не воняет. Или так по морозу кажется.
—До Преображенки, — струйки пара вылетали из мужика вместе со словами. — А что?
— Далекий путь, — усмехнулся Репей.
— Ладно, залазь, подбросим. Как раз и по пути.
Мужик на какое-то время задумался — то ли не верил в нежданное счастье, то ли струхнул. Что там за очками делалось, Костыль не видел. А потом, решившись, лох потянул на себя дверцу и полез на заднее сидение. Здесь, в тепле, окуляры у него вмиг запотели, и на какое-то время он потерял ориентацию.
— Поудобнее устраивайся, — добродушно прогудел Репей. — На всю задницу. Давай, Костыль, двигай.
Тот с готовностью вдавил педаль, и черная морозная тьма, расцвеченная случайными огоньками, потекла мимо них. Да, повезло мужику, что дача у Репья по Ярославке. Крюк бы уж точно делать не стали. Ради какого-то лоха...
— Издалека топаешь? — поинтересовался Репей. Шуряк, вынужденный перебраться на переднее сидение, мрачно смотрел вниз. Чувствовалось, что нехорошо ему. Не блеванул бы, опасливо подумал Костыль...
— Да вот, после ночной службы домой иду, — отозвался мужик, малость согревшись в жарком салоне.
— И что ж у тебя за служба такая? — прищурился Репей. — Типа и опасна, и трудна?
— Ну как... — мужик, похоже, удивился. — Церковная служба. Рождество ведь Христово сегодня. Кстати, с праздником.
— Взаимно, — отозвался Репей. — Великий, типа, праздник. На, прими! —
Он достал плоскую серебристую фляжку и протянул гостю. — Давай, за Рождество! Мужик как-то не обрадовался.
— Спасибо, — вздохнул он, — но нельзя мне. Язва, к сожалению. Три месяца после операции...
— Как знаешь, — хмыкнул Репей. Сам он налил себе из фляжки в длинный, почти в рюмку вместимостью колпачок и лихо дернул. — Перцовая! Высший класс. Ты, дядя, мимо своего счастья пролетел.
Мужик дипломатично промолчал.
— А ты вон, значит, шибко в бога веришь? — Репья тянуло на дебаты.
— Ну, как сказать... Верую, конечно, но тоненькая вера, слабенькая. Увы, грешен.
— Уж так прямо и грешен? — хохотнул Репей. — Скольких порезал? А баб много завалил? Ну вон то-то. Тебя бог должен по шерстке гладить, ты ж примерный...
— Да какой я примерный, — тоскливо протянул мужик. Костыль как-то сразу понял, что тому очень не хотелось затевать базар с Репьем. — Ничуть не лучше прочих... И как это Господь все мне прощает?
— А он у них добренький, — подал вдруг голос Шуряк. — Он у них свечки любит. Они ему свечку, денежку в копилку, он им дело и закроет. Типа как Сан Палыч.
Репей недовольно хмыкнул, и вновь Костыль уловил его настроение. Не стоило светить при лохе Сан Палыча. Конечно, откуда тому знать имя... но мало ли... А вдруг он именно там, в прокуратуре, и пашет? Младшим подметальщиком?
— А ты, вообще, кто по жизни, мужик? — сладким голосом осведомился Репей. Не понравился Костылю его голос. Жди теперь чудачеств...
— Учитель я, физику в школе преподаю, — сдержанно ответил мужик.
— И что, физика уже бога признала?
— Ну это же разные вещи, — вздохнул тот. — За пять минут не объяснить.
Наука и вера... Они просто о разном говорят... Про это сотни книжек написано.
— Мы книжек не читаем, — булькнул Шуряк. — Мы глаза бережем.
И заржал. Смешно ему было, Шуряку.
— Ну а вот скажи... — задумчиво протянул Репей, — вот бог, значит, тебя терпит. Выходит, любит, да?
— Конечно, — удивился вопросу мужик. — Господь всех любит, и праведников, и грешников. Для того Он и стал человеком, и смерть на кресте принял. Самую страшную смерть.
— Угу, плавали-знаем, — улыбнулся Репей. — А вот где доказательства, а? Любит, говоришь? Всех, говоришь? Типа, и меня? — Тут бригадира повело, голос его забулькал ядом, и тут же взвинтился до крика. — А где ж он был, когда сеструху мою завалили... В четырнадцать лет! Кончилась девка, по рукам пошла... А когда меня на зоне шакалы подрезали, где он был? Любовался, да?
Костыль поморщился. Чем дальше, тем у Репья конкретнее тараканы в голове шуршат. Уж не заторчал ли? Может, пришла пора от него сваливать? Мансур вот с Коптевского рынка недавно звал в охрану... как бы и шутил, а как бы и нет... Это стоило обдумать... после праздников, конечно.
Мужик муторно вздохнул.
— Ребята, поймите, все куда сложнее, чем вам кажется. В жизни очень много зла...
— Вот Он в этом и виноват! — разом успокоившись, заявил Репей. — Он нам такую подляну устроил, Он нас такими сделал. А ты Ему свечки жжешь... Думаешь, будто спасешься...
Костыль аккуратно вырулил на Семеновскую площадь. Машин почти не было, но снегу намело изрядно. Шины, конечно, зимние, но очертя голову рвать тоже нефиг. Опять вспомнился Зубной...
— Да не так все, ребята, — едва ли не простонал мужик. — У вас детсадовские какие-то представления. Ну нельзя ж так, судить, ничего не зная. Да в любой храм зайдите, поговорите с батюшкой... или в самом деле почитайте, книг навалом, уж с пары книжек не ослепнете...
Это он зря сказал. Репей если разойдется, его надо молча слушать. Нипочем не возражать. Костыль догадывался, почему его так клинит на этой теме. Баба эта вредная, как там ее... Антонина, кажись. Ух, она разорялась тогда, богом стыдила, адом пугала! А ведь все по понятиям тогда сделали. На квартиру — дарственная, сама же подписала... ну, намекнули смальца. Незачем было ее тупой дочке садиться в ларек, не умея бабло считать. И ведь по-человечески все с ними обошлись, никакого беспредела. Во Владимирской области тоже жить можно. Хошь дояркой на ферме, хошь чего. Но Репей тогда почему-то сильно струхнул. Болячка у него нехорошая как раз после этого случилась... так ведь давно уже пролечился. Но вот, выходит, крепко заело ему на этой божьей каре мозги.
Сам Костыль никогда про такое не думал. А вот мамка сильно не одобряла. Даже когда от гангрены мучилась, и то ни словечка. Санитарка там ей одна намекнула, типа за попом сбегать, так мамка из последних сил ее обложила. Дядя Коля? Того интересовали вещи простые и понятные — бутылка да стакан. Что, впрочем, не мешало ему в ответ на мамкины попреки отвечать: “А Боженька послал”. Ну, мамка его тоже, конечно, посылала. А он ее...
У Костыля даже зуб залеченный заныл при этих мыслях. Хорошо же праздник начинается...
— Нет, ты думаешь, что спасешься, — упрямо протянул Репей. — Что вот ты  помолишься, лбом в паркет потыкаешься, и разлюли-малина тебе. Типа из любой дырки Он вытащит, да?
— Есть такое понятие, Промысел Божий, — возразил мужик. — И знать мы его заранее не можем. Захочет Господь, будет это мне на пользу духовную — и действительно, вытащит. Были у меня в жизни такие случаи. Но и по-другому было... — он вздохнул. — Надеяться и молиться надо, а стопроцентно рассчитывать на помощь... нет, так нельзя.
Репей надолго замолчал. Уже и метро проскочили, и железнодорожную ветку-узкоколейку, скоро засияет фонарями Преображенка. И тут он вдруг хохотнул.
— Слышь, Костыль, тормозни. Есть идея.


3.
Михаил Николаевич не сразу даже понял, что случилось. Вот только что он сидел в теплом салоне иномарки — а теперь его выволокли на мороз. Все трое непрошеных благодетелей, хлопая дверцами, выскочили из машины.
Куртку, ту самую, “на рыбьем меху”, с него сорвали сразу же, еще в машине. Кинули куда-то на переднее сидение. Двое коренастых парней — водитель и тот, что сидел с ним рядом, взяли его за локти, а третий, тощий и жилистый, пошлепал через дорогу вперед, к скверику. Махнул оттуда рукой — давайте, мол.
Сопротивляться было бесполезно. Тем более, очки слетели сразу же, а без них мир сделался рыхлым и каким-то нереальным. Закружилась голова и перед глазами поплыли радужные пятна. То ли звезды, то ли новогодние игрушке на елке. Как радовался тогда трехлетний Димка, как рвался развешивать золотые шары и серебряные бутафорские конфеты...
Время куда-то скользнуло — и тут он обнаружил себя прислоненным к шершавому (ощущалось лопатками даже сквозь свитер) стволу. Вспыхнул мутный огонек — жилистый щелкнул зажигалкой.
— Вот, физик, — начал он, — это у нас эксперимент будет. Насколько сильно любит тебя твой бог. Давайте, пацаны, принайтуйте его.
Тут же грубые руки скользнули ему под свитер, деловито завозились. Резкое движение — и брюки ослабли, хотя и держались кое-как на тощих бедрах. А запястья, захлестнутые ремнем, завели за спину и рванули вверх.
— Во, — одобрил жилистый, — и к стволу. Хороший ремешок, крепкий. Медведя выдержит.


— Ноги бы еще, — озабоченно заметил тот, что всю дорогу горбился на  переднем сидении.
— Да ладно, — жилистый махнул рукой с зажигалкой. — Пускай попляшет.
Накатила дурнота, радужное мелькание перед глазами усилилось. Но что странно — не ощущался мороз. То есть это пока, понимал Михаил Николаевич. Потом холод возьмет свое.
Ничего не осталось от рождественской радости. Разбилась, как елочная игрушка. Дзинькнула на паркетном полу, и сейчас же заревел Димка, захлопотала над ним Люся... Конечно, он вновь и вновь читал Иисусову молитву, но чувствовал — без толку. Господи, Иисусе Христе, ну сделай же Ты хоть что-нибудь! Воссия мирови свет разума!

Было темно и глухо. Три черных тени кривлялись перед ним на снегу. Подпрыгивали, отгоняя подбирающийся холод, их обладатели.
— Ну так вот, физик, — жилистый поднес ему зажигалку почти к глазам.
— Типа религиозный эксперимент. Спасет тебя твой Христос, или как? Не боись, мы тебя гвоздями прибивать не будем. Так повиси. А мы поедем. Ты же веришь в Него? Ты ж Его любишь? Ну вот Он тебя и выручит. Типа огненная колесница, или  ангелы... как там у вас полагается? А если нет... значит, и бога никакого нет, значит, все фигня.
Раздалось невнятное бульканье. Михаил Николаевич непроизвольно скосил глаза. Один из парней согнулся пополам и деловито, с чувством блевал на синевато-черный снег.
— Ребята... — слова замерзали в горле, слова были тусклыми и шершавыми. — Ну зачем вы так? Ну не по-людски же. Замерзну же! У меня жена-инвалид, пропадет без меня...
— А как же Бог? — вкрадчиво возразил жилистый. — Ты ж сам сказал, типа все во власти Божьей. Типа или Он тебя выручит, или это тебе неполезно. Так? Ну вот пускай он и решает. Мы тут, вроде, и ни при чем. Звиняй, физик.

Михаил Николаевич не нашелся, что ответить. Марина так и не легла... и не ляжет... Телефон не работает... А его нет и нет. Разве что соседка заскочит? Если, конечно, Марина сумеет ей открыть. Если раньше не случится приступ... Господи, ну за что же, за что?!
Если бы он молчал! Если бы не поучал столь самоуверенно этих хозяев жизни... Нет же, проповедовать понесся... Как двадцать лет назад... Все та же сладенькая гордыня.
— Ребята... — просипел он. — Ну пожалейте.... отпустите...
— Это легко, — жилистый, наверное, опять улыбался, но зажигалку он уже  погасил, и в нахлынувшей тьме не было видно. — Ты вот только признай, что никакого такого бога нет и не было, что фигня это, сказки для лохов. И мы тебя тут же в теплую машину и прямо до родного подъезда. И бабла отслюним, за моральный ущерб. Ну как, физик?

А как физик? Что делать-то? Господи! Ну подскажи! Марина же... Одна же... А потом покаяться. Все честно рассказать отцу Александру. Сто поклонов в день, целый год. Ежедневно акафист Иисусу Сладчайшему... Господь милосерд... “Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься”... Проще надо быть. Разбился елочный шарик — плевать, новый купим. А маленький Димка рыдал, в ужасе глядя на золотистые осколки... Рыдал так, будто разбилась вся жизнь, и не собрать уже, не склеить, не купить.
— Нет, — вылетело из заиндевевших губ. — Нет...


Он понимал, глядя на удаляющиеся тени, что надо бы сейчас молиться за эти заблудшие души. “Ибо не ведают, что творят”. Но не получалось — мешал холод. Ослепительный, равнодушный холод. Такой же равнодушный, как высокие звезды. “В нем бо звездам служащие... звездою учахуся...” Не согревал рождественский тропарь, и небо с каждой минутой становилось все темнее.
Хотя куда уж дальше?


4.
— Ну и что теперь? — буркнул Костыль, не отрывая взгляда от заметенного шоссе.
— А чего? — хмыкнул сзади Репей. — Место там глухое, до утра никто не появится. Да и никто копать не будет, он тебе что — депутат? Телезвезда? Препод занюханный. Кому он сдался?
— Классно прикололись, — подал булькающий голос Шуряк. Похоже,  там, в скверике, из него не все вытекло. Впрочем, пусть об этом у Репья голова болит, его тачка. Тоже вот, сколько понтов было! А ведь и десятилетней давности, и латанная сто раз... Зато “чероки”, зато как у больших...
— Не, — наставительно заявил Репей, — это круче. Это настоящий эксперимент. Как в лучших лабораториях Оксфорда!
Слова-то какие знает! Впрочем, Репей всегда любил под солидного косить.
— Слышь, Костыль, дай сюда прикид этого нашего физика.
Учительская тряпка валялась на переднем сидении.
— Ну и стыдоба! — прокомментировал Репей, принимая потертую, а местами и аккуратно заштопанную куртку. — Совсем дядя опустился.
— Так он же не пацан, он же лох! —внес поправку Шуряк.
— Это верно. Ну-ка, поглядим, что там... О! Бабло, однако... Крутое бабло, сорок рэ и еще копейками. Ксива... Во, паспорт еще советский, не обменял.
— Да такой никому не нужен, — заметил Костыль. — Не толкнуть. Обмен-то вроде уж закончился. Типа пролетел дядя.
— Не, — голос Репья сделался вдруг торжественным, точно ему доверили
произносить первый тост на юбилее Сан Палыча. — Я ж говорю — эксперимент. Вернемся с дачи, пробьем по паспорту его данные, через недельку
посмотрим. Если числится мертвым или бесследно пропавшим, значит, не
спас его бог. Значит, ничего и нет. Пусто там.
— А если жив-здоров? — зачем-то хмыкнул Костыль.
— Да не зуди! — миролюбиво осклабился бригадир. — Сдохнет, куда денется? На вот, сунь в бардачок. Дома уж позырим.
Промелькнул Лосиный Остров, вскоре вылетели на светлый от многочисленных фонарей Проспект Мира, а там уже пересекли кольцо и понеслись по заснеженной Ярославке. Оставалось не так уж много, дача Репья была близ Клязьмы.
Снаружи явно похолодало. Небо стряхнуло с себя остатки облаков, и в переднее стекло ввинчивались острые звездные лучики. Прям как в планетарии, почему-то подумал Костыль. В планетарии он был лишь однажды, с папой. В тот последний год... Ничего он, пятилетний, не запомнил, кроме удивительно ярких разноцветных звездочек, медленно крутившихся по черному ненастоящему небу. А потом сделали рассвет, и на улице папа купил мороженое. И цвела сирень, и ничто не предвещало ни рыжеусого дяди Коли, которого потом заставляли называть папой, ни лихорадочного блеска мамкиных глаз, ни спешного переезда в Тамбов. Как же потом его доставала эта дурацкая песенка! “Мальчик хочет в Тамбов”. Не хотел туда мальчик. Мерзкий городишко. Чем дальше, тем хуже там было. Ясен пень, после армии ничто его там не держало. Мамки уже не было, а дядя Коля... С каким наслаждением он тогда его напинал! Наслаждение, правда, быстро схлынуло, и за ним открылась сосущая пустота. Потому и перебрался в Москву, послушал Мумрика. Повезло, люди его заметили, приставили к делу...
— Слышь, Костыль? — вклинился в его мысли Шуряк. — Ты это... тормозни. Облегчиться бы... Мутит меня.
— Точно! — добавил Репей. — Мне тоже отлить хотца.
Костыль послушно сбавил скорость. Вот и место подходящее нашлось — лесополоса почти вплотную примыкала к шоссе, отделенная от него лишь узкой полоской снега.
Разом хлопнули задние дверцы, страждущие товарищи выбрались на природу.
Костыль, конечно, не стал глушить мотор, на таком-то холоде. Фигня расходы, бензина почти полный бак.
Две темные фигуры скучно топтались у кромки деревьев, под светом фар. Долго они там колбаситься будут?
От нечего делать Костыль вынул из бардачка краснокожую паспортину давешнего физика.
Первая страница. Фотографии... Двадцать пять лет, потом сорок пять... Костылю показалось, что в салоне выключилась печка. Та-а-к... Фамилия, имя, отчество. Прописка. Брак... Первый штамп... второй... Дети...
Ему приходилось получать в лоб. Обволакивает тебя звенящей пленкой, и когда поднимаешься с земли, мир кажется ненастоящим. Но вот чтобы так... Так еще не случалось. Сердце... Он знал, конечно, что есть у него в организме такая штучка...
Костылев Михаил Николаевич, сорок девятого г.р., состоял в браке с гражданкой Сергеевой Людмилой Викторовной, разведен... Зарегистрирован брак с гражданкой Ольшевской Мариной Аркадьевной... уже десять лет как зарегистрирован... Дети... Костылёв Дмитрий Михайлович, восьмидесятого года рождения...
В шестнадцать лет, когда пришла пора получать паспорт, мамка все зудела, чтобы он взял ее фамилию. “Папа давно умер, ему без разницы. А мне приятно будет, продолжишь род...” Но он уже слишком привык откликаться на Костыля.
И фотки. Живого, постаревшего, в дурацких очках — не узнал, а тут — сразу. Спустя семнадцать лет...
И эти семнадцать лет разом булькнули в какую-то темную дыру.
Но руки знали, что делать. Резко вдавив педаль газа, он развернул машину, вырулил на пустынную встречную полосу.
Еще можно успеть! Ну сколько прошло? Не больше же получаса!
В боковом зеркальце он увидел две смешные, суматошно машущие фигурки. Плевать!

Он погнал. Здесь, на трассе, можно и сто пятьдесят выжать... да и в городе... в такую-то ночь... в Рождество...
“Папа, ну продержись, я быстро!” — на глаза наворачивались давно забытые слезы. — “Значит, и вправду? Значит, есть? Ну помоги ему... мне... нам...”
Впереди, во все небо, пылали звезды. Казалось, от каждой из них протянулись невидимые ниточки, и не бензиновый двигатель гнал машину, а именно притяжение этих тонких лучей. Синие, оранжевые, зеленые... будто на той, первой в его жизни елке... Но шарики больше не упадут, не разлетятся мертвыми осколками. Он поймет, он научится. Научится этой детской, этой звездной правде. Только бы не опоздать!
И он ничуть не удивился, когда звезды вдруг разрослись, превратившись в маленькое золотое солнце. Хотя, может, это просто из-за слез.


01.01.2004

Псалом

Я вышел на поиски Бога.
В предгорье уже рассвело.
А нужно мне было немного -
Две пригоршни глины всего.

И с гор я спустился в долину,
Развел над рекою костер,
И красную вязкую глину
В ладонях размял и растер.

Что знал я в ту пору о Боге
На тихой заре бытия?
Я вылепил руки и ноги,
И голову вылепил я.

И полон предчувствием смутным
Мечтал я, при свете огня,
Что будет Он добрым и мудрым,
Что Он пожалеет меня!

Когда ж он померк, этот длинный
День страхов, надежд и скорбей -
Мой бог, сотворенный из глины,
Сказал мне :
- Иди и убей!..

И канули годы. И снова -
Все так же, но только грубей,
Мой бог, сотворенный из слова,
Твердил мне:
- Иди и убей!

И шел я дорогою праха,
Мне в платье впивался репей,
И бог, сотворенный из страха,
Шептал мне:
- Иди и убей!

Но вновь я печально и строго
С утра выхожу за порог -
На поиски доброго Бога
И - ах, да поможет мне Бог!


А. Галич



Дмитрий Михайлов

Бабочка

http://proza-pravoslavie.narod.ru/babochka.html

Ветер закатился спать за облака,
тянется ночная смена.
Я смотрю на шпиндель грязного станка,
хочется уснуть мгновенно...


   Эти слова из гимна студентов Горного института сами собой всплывают в моей голове, хотя, по правде говоря, станки у нас совсем не грязные - делавшие их китайские товарищи все закрыли красивыми кожухами, так что ночная смена тянется в блеске трех рядов мощных люминесцентных ламп под потолком новенького литейного цеха, отделанного по евростандарту. Да и засмотреться на шпиндель при всем желании не получится. Наше мудрое американское руководство рационально использует мою рабсилу, так что поворачиваться надо быстро, маятниковыми движениями перешагивая туда-сюда между двумя станками: пока в одном захлопнулась пресс-форма, в другом уже открывается блестящий металлический зев машины и на пуансоне повисает готовая, еще горячая, деталь.

Я узнаю об этом по хлопку или щелчку, или просто какому-то трудно описуемому звуку за спиной, на который в результате последовательной дрессировки настроено ухо рабочего. Мы с этими двумя станками составляем словно единый организм. Они называются полуавтоматами, а я оператором, но в итоге получается один сложный автомат из человека и двух машин, причем я чувствую себя в положении героя фэнтези, где цивилизация уже подписала себе смертный приговор безграничным техногенным ростом, и машины постепенно прибрали людей к рукам. Я должен успеть сделать доведенные до автоматизма движения, в результате которых одна блестящая теплая деталюшка окажется в картонной коробке, поворот и два шага к соседней машине за те 40-50 секунд, которые идет процесс набора дозы, впрыска в форму и застывания. "Не думай о секундах свысока...", это для нас так же актуально, как и для знаменитого Штирлица. Если я промедлю, станок, конечно, постоит некоторое время, но потом включится автоматика и цех огласит неприятный прерывистый звук, на который прибежит заспанный наладчик Леша. Леша единственный некрещеный, и только оттого, что не понимает, как это люди крестятся, а храм не ходят. Вот его жена, например. Он мне этим нравится. Я тоже не понимаю про “веру в душе”. Это как фига в кармане. Леша смотрит на меня и тоже чего-то не понимает, хотя я вроде бы хожу в храм. В частности, он не поймет меня, если причина остановки только в том, что мне стало невмоготу быть маятником-полуавтоматом, прыгающим от станка к станку. Другое дело, если кончится материал или сломается что-то в станке, это значит - у меня будет отдых, а у него работа. Такой закон у этих техногенных джунглей - твой отдых - моя работа и наоборот.

Да и мне совестно будить Алексея. Нашей бригаде просто везет, что он попадает с нами на ночные смены. Правильнее сказать, мне надо благодарить Бога, что в нашу бригаду начальник цеха перевел сразу двух жен - Света жена наладчика, а Валя жена помощника наладчика, и это сильно сказывается на качестве отношений. В дневную смену мы попадаем к другому наладчику и можем почувствовать разницу. Здесь каждая мелочь идет в учет: захочет ли наладчик с помощником на пятнадцать минут встать на место двух из пяти членов бригады по очереди, чтобы дать нам попить чай или нет, поднесет ли коробку с упаковкой, остановит ли хоть пару станков на полчаса на обед... За 12 часов, которые мы проживаем здесь, мы начинаем очень ценить эти и многие другие мелочи жизни. Точнее, здесь Господь доходчиво объясняет человеку, что в жизни нет мелочей.

Когда меня перевели в литейку, многие сочувственно качали головой - да, не повезло парню. Спасибо, что не уволили. Когда наш прежний химический участок закрывали, народ рассовывали кого куда. Кого-то и совсем в никуда. Так что первые смены я осваивал сразу и новое производство, и непрерывную молитву. Кроме трудностей с темпом работы и необходимостью аккуратных и точных движений, сразу навалилась масса искушений с женщинами плюс пристальное внимание как к верующему. И укрыться тут негде, и сил притворяться за 12 часов не останется, их вообще не оставалось поначалу ни на что, кроме еды и сна. Тем более, что ехать на работу в этот пригород надо полтора часа в один конец - и столько же обратно. Бывалых женщин, многие из которых 11 лет назад начинали с нынешним хозяином с полукустарного производства в 60 км от города, этим не напугать. Тут естественный отбор происходит быстро. Остаются те, кому некуда больше идти.

Мужчин в бригадах нет. Меня тоже не хотели брать, пока ребята с нашего бывшего участка не объяснили популярно начальнику цеха, что человек на самом деле верующий и женщин ему не испортит. Мне впоследствии пришлось в тяжелой борьбе доказывать это. Но и помимо забот о моральной устойчивости есть чисто физиологический аргумент в пользу выгодности тяжелого женского труда. Женщина гораздо выносливее мужчины, правда, за счет полного вытряхивания из нее всего женского. Сердце сжимается, когда видишь, как они снуют в мужских комбинезонах, засыпая на ходу - ведь днем надо и дом вести, и детьми заниматься, и мало кто высыпается вдоволь. Да и разве отоспишься при нашем графике с чередованием смен через день: день 12 часов, назавтра ночь 12 часов и так по кругу. Они смирились со всем, нашли единственный способ меняться по очереди, переходя через каждые час и десять минут на другую пару станков. Иначе эти китайские станки станут современным вариантом китайской казни.

И вот команда людей борется с командой станков. Под гул вентиляции и стон металла, изо дня в день люди пытаются остаться людьми, а их пытаются сделать просто придатками машин. Иногда нас посещают хорошо одетые люди из офиса, неспешно прогуливающиеся по цеху, они забираются вместе с начальником на верхнюю площадку, словно на капитанский мостик, и задумчиво смотрят, как между станками внизу прыгают женщины. Женщины тоже посматривают на них с тихой ненавистью. У меня нет никакой личной неприязни к людям наверху. В конце концов, я мог бы быть одним из них, сам же выбрал другое. Рисовались вполне радужные перспективы, когда меня пригласил на завод после настойчивых отцовских просьб один из его бывших подчиненных. Когда-то, когда мы открыли малое предприятие, этот человек приходил ко мне в офис простым подрядником, просто получать заработанные деньги.

Теперь мы поменялись ролями. Мне предлагается на выбор несколько руководящих должностей. Иду брать благословение духовника, и о. Александр спрашивает как всегда прямо и просто: а ты уверен, что сможешь, у тебя есть положительный опыт такой работы? Увы, в малом бизнесе времен перестройки и перестрелки нас учили только делать деньги из воздуха. Работать мне еще предстоит научиться. Выбор между офисом и цехом сделан, остается главное – принять последствия…

Да, эта жизнь всего лишь набор уроков. Когда я освоюсь в бригаде, мне придется часто отвечать на вопросы типа: а за что Бог нас так наказал. Изобретая варианты ответов, я дошел до очень простого решения. Однажды я ответил одной сотруднице, что Он нас любит больше всех прочих: мы ведь целых 12 часов - НЕ ГРЕШИМ! Трудно согрешить с термопластавтоматом. Хотя остается грех мысли, а они, судя по бывающим время от времени истерикам, очень темные. Эту работу могли бы оценить монахи Макария Великого, которые за послушание переносили в корзинах песок по пустыне. Но здесь не монахи, а вполне грешные женщины, почти все курящие, почти все абортницы, жизнью тертые, битые и нецерковные. Здесь часто вспоминается ненавистная школа, когда ученики ждут перемены, последнего урока, каникул, с которых чуть не плача возвращаются в классы. Окончание смены мои сотрудницы предвкушают заранее, на последний переход между машинами они несут свои сумочки и нехитрые пожитки прямо к станкам, чтобы целый час видеть - скоро избавление, скоро домой, скоро свобода.

Но оживление этого "второго дыхания" будет позже, часов в шесть-семь утра. А сейчас самое тяжелое время, между тремя и пятью. У всех осоловелые лица, улыбки почти не видны, даже переброситься парой слов лень. Сегодня включены все станки, и усталость накапливается быстрее. Иногда бывают передышки, и тогда каждый из нас по очереди "на ходьбе" - делает коробки, следит за автоматами, штампующими мелкие детали, подменяет того, кому надо в туалет или покурить. Кому выпадает последний час смены “на ходьбу”, тот убирает цех. Сан Саныч, начальник цеха, поутру придирчиво осматривает цех, словно боцман палубу. Он дотошный и работящий, не погнушается сам оттащить поддон или прихватить по пути пустую коробку из-под упаковки. Жесткий к нам, он отстаивает перед начальством наши надбавки и премии, и пользуется молчаливой поддержкой в цеху. Хотя сделать для нас он может очень немного. На дневной смене при нем сильно не расслабишься. Саныч не любит сидящих без дела. А ночью хорошо “на ходьбе”. Можно попить чай, можно просто полежать на ватниках на лавке - это такое блаженство. Недолгое, но оттого еще более желанное. Однако сегодня, увы, цех работает на полную мощность.


Шпок... Справа открывается блестящий зев машины. Я снимаю зеленую воронку, макетным ножом соскребаю облой, отрезаю литник, ставлю в коробку. В ней еще много пустого места, надо успеть написать и прилепить ярлычок со своей фамилией: будет брак, проще разбираться. Господи, как жаль. что я уже не новичок и мне не дают отдохнуть. За первые две недели в цехе я получил уроков милосердия больше, чем за шесть лет хождения в больницу с приходскими сестрами милосердия. У этих простых баб нет красных крестов на косынках, а милосердие есть. Когда ты уже готов упасть от усталости, вдруг чей-то голос говорит: иди отдохни пять минут. И ты глотаешь воздух, присев у стены, с теплотой и нежностью думая о настоящей сестре милосердия, которая даже не знает такого слова.

Тсс... Щелк. Это уже за спиной ожила машина, делающая крышку. С крышкой посложнее, надо успеть откусить кусачками литник, пока горячая пластмасса не затвердеет, аккуратно снять облой ножом, вставить в крышку носик, взять и раскрыть пакет, вложить туда собранную крышку и сунуть в прокладках в коробку. У меня всегда теряется время на пакете. Пальцы становятся сухими и проскальзывают. И совсем не остается паузы на отдых.


Шпок... Снова разворот, шаг и размашистое движение дверью машины. Сотни этих движений становятся привычными, и словно возникает какое-то пространство ритма, внутри которого ты проживаешь половину суток. В принципе можно настроиться и жить внутри этих незамысловатых движений. Можно научиться экономить силы и даже присесть секунд на пять-десять. Можно посмотреть в окно, если день. Там беззвучно качаются ветви берез, то покрытые снегом, то покрытые листьями. Время в нашем темпе жизни так быстро летит, что картинка сменяется часто. Но сейчас за окнами тьма.


Тсс... Щелк. Иду, иду. Станок неумолимо и педантично подбадривает меня. Он железный, ему что. В начале смены мне надо успеть написать заготовки ярлычков и фломастером провести черту того цвета, который мы делаем сегодня. Приходится работать вдвое быстрее, я обгоняю станки и успеваю, сил в начале смены еще много. Но за поражение на короткой дистанции станок берет реванш на марафоне.

Шпок... Уже воронка приехала. Подскакиваю, дергаю дверь станка. У этого она тяжелее идет, больше сил надо тратить. А сил-то, кажется. уже и нет. Так что налегаю корпусом. Пытаюсь понять, нет ли дефектов, но глаз так “замылился” от блеска ламп, отраженных в металле станка и зеленой блестящей пластмассе детали, что я с грустью думаю, вряд ли увижу, если будет брак. На следующей смене бригадир Ирина мне выскажет все по этому поводу, когда ей все выскажет Саныч, а ему нажалуется сборка. Женщины со сборки уже поняли, что на новичка что-то можно списать, и периодически я выслушиваю нотации по поводу недолитых кувшинов, не в силах ничего возразить. Мне кажется, что под этим предлогом их просто воруют, но доказать ничего нельзя и разбираться некому и некогда.

Тсс... Щелк. О чем бы подумать? Молиться я уже не могу, слова вытвержены до протертости, а смысл ускользает. Если бы эта зеленая крышка была хотя бы сотой, я бы полюбовался ее цветом и подумал бы, что похож на волшебника изумрудного города. Нет, шутить тоже не выходит, отчего-то горько в душе. И тоскливо. Конечно, я заслужил это унижение. Мужик на женской работе. Бывший универсант - в операторах. Конечно, я сам говорил, дай мне, Господи, прежде конца покаяние. Ну вот, прими. С детства от тебя ждали чего-то великого, потом ты сам стал о себе думать всякую чушь, и теперь так трудно протрезветь и занять, как говорят в авиации, “свой эшелон” в жизни, научиться просто делать хорошо простые вещи. Хочется мыслить и философствовать, а надо помнить сколько ярлычков написать на этот тип крышки, сколько коробок в смену склеить, не забыть сбросить счетчик в начале смены, а в конце правильно сосчитать коробки на склад. Не забыть на пять минут пораньше сменить Ирину, чтобы ей покурить успеть. И рассчитать время, чтобы не оставлять сменщику необработанные носики, выпрыгивающие в пластмассовый таз из станка-автомата. И много чего еще. И только после этого ты сможешь говорить здесь, как равный с равными. И думать о своем. Или не сможешь.

Шпок... Так, это последняя воронка в этой коробке. Закрываем коробку, бегом до штабеля и обратно, по пути хватая и открывая новую. Еще два движения – и на ней прилепленный скотчем ярлычок с фамилией. Эта процедура немного взбадривает. Так сказать, производственная гимнастика. А действительно, если посмотреть со стороны, нам же везет - люди тратят деньги и время на бодибилдинг, а мы все это в рабочее время делаем. Правда, у них силы прибывают, а у работяг почему-то уменьшаются. Видимо, тренеры у нас пожестче. Я попал недавно на сборы военные, там на соседних со мной койках лежат в казарме новый русский и парень с фирмы, делающей двери. Новый русский ругается по мобильнику, обещает кому-то снять по двадцать тысяч за каждый час в этой казарме. У него бизнес горит. А парень радуется отдыху. Говорит, обещали два через два, а выходит каждый день, и весь день загружать двери на фуры. Начал хиреть, а тут эти сборы, слава Богу. А я лежу, слушаю и понимаю их обоих. Я только не понимаю, что со всем этим делать.


Тсс... Щелк. Переходя к станку, бросаю взгляд на большие часы в конце цеха. Стрелка, похоже, тоже засыпает на ходу. Был такой физик Козырев, который доказывал, что время течет неравномерно. Что тут доказывать, это каждый рабочий по опыту знает. А кто сомневается, того надо отправить на ночной конвейер, пусть прочувствует. Другой великий физик Эйнштейн обращался к президенту США с предложением всех физиков-теоретиков сделать смотрителями маяков, чтобы совесть не мучила, а то получают деньги за любимое дело, а пользы практической не приносят. Вот и сбываются его мечты, все мои однокурсники за малым исключением пошли кто куда приносить практическую пользу. Ладно, хватит себя жалеть. Сам же знаешь, что привели тебя на физфак случай и родительская гордыня, и все эти мыслишки про великих от лукавого. Хорошо быть простым работягой, вот как наладчик Леша или незаметная трудолюбивая Валя. Люди с чистой совестью. Валя вообще из деревни, там ее родители с детства учили работать. А меня здесь Господь учит. Лучше поздно, чем никогда.


Шпок... Нет, все-таки мне не дожить до рассвета. Это совсем не высокопарно звучит сейчас. Когда-нибудь я просто тихо опущусь на пол, и меня не будет. Трое ребят с моего прежнего участка уже предстоят Богу, их прихватывало не на работе, конечно, но все мы догадываемся, что неспроста отказывают сердца у вполне еще молодых мужиков. Да ладно, дело не в этом. В конце концов можно вспомнить - сколько раз смерть обошла тебя стороной. Частью по своей трусости, частью по благодати Божией. Нехорошо верующему жалеть о себе.

Тсс... Щелк. Неутомимый электронно-механический гад, ты меня испытываешь на прочность. Как я понимаю луддитов, ломателей машин в средневековье. Они смотрели далеко в будущее. Господи, ну ведь бывает же и легкая смерть. Конечно, это для праведных людей. Но ведь я старался, хотя бы в последнее время. Мои смешные усилия ничего не дают, я знаю. Будь на моем месте святой, эти женщины пошли бы в церковь молиться. А я не смогу Тебе послужить, на меня глядеть невозможно без жалости, и только одно утешает, этим позором стирается в порошок моя гордыня.

Шпок... От Бога не уйдешь. Когда бывший уголовник, взятый о. Александром ради исправления в наш приход, совершил преступление и убежал, я внезапно встретился с ним на улице. Сказал ему тогда - Леша, случайностей не бывает, раз мы встретились, это Господь устроил. Лучше тебе отсидеть и остановиться, ведь погибнешь. А теперь мне надо сказать это себе самому. Видно, я неисправим, и эта концовка, так непохожая на героическую гибель за Христа, единственное, что Он мне может предложить.

Тсс... Щелк. Ну вот плакать уж точно нельзя. Слава Богу, сейчас никто ничего не увидит. Господи, прости мне эти слезы, слаб человек. Я ведь и раньше думал, что человек жив, пока он нужен Богу здесь. Сам не знаю, чего мне жаль. Все пути пройдены, все ошибки сделаны, странно ли, что Ты так решил...


Шпок... А плюну и не стану я вынимать эту воронку. Смотрю на стол перед собой, и мыслей нет. Словно и гула цеха нет, какая-то пауза внутренняя. И вдруг на столе, где неподвижно лежат пакеты, носики, инструменты, рождается какое-то движение. Я не могу сначала понять, что движется. Глаза не сразу фокусируются на маленьком объекте, который я принимал за носик. Я нагибаюсь, и вдруг от неожиданности сон слетает с меня, унося с собой все мысли и чувства, кроме странной, непонятного происхождения радости. На столе движет крыльями невесть откуда взявшаяся здесь... бабочка.

Пауза длится, и я завороженно смотрю на живое существо посреди этого механического ада. Есть моменты невербального восприятия жизни. Просто - обнаружена жизнь. Господи, какое счастье !

Я оборачиваюсь, зову Ирину, которая напротив вынимает кувшин из формы. Она не слышит.

Мимо проходит с коробками полусонная Света, я зову ее, но она тоже не слышит. А так хочется поделиться радостью.

Сейчас я выну воронку и подбегу к Ирине, пусть посмотрит на чудо. Я вынимаю воронку, закрываю дверь станка и бросаю воронку на стол. Перед тем, как пробежать до ириного станка, я снова бросаю взгляд на свое сокровище... и вижу стол с неподвижно лежащими пакетами, инструментами, носиками. Бабочки нет. Я осматриваю стол, заглядываю вниз, может быть, она упала - но ее нет нигде.


Тсс... Щелк. Да, жаль. Может быть, уползла под станок. Мне там ее не найти, просто не успею. А девчонкам нашим было бы в утешение.


Шпок... А странно все это. Даже не то, что бабочка появилась и исчезла - это не галлюцинация, я точно знаю, - странно то, что нет усталости, и совсем не хочется спать. Откуда что берется…

Господи, прости меня.
Что же ты усомнился, маловерный?




Пусть завтра кто-то скажет, как отрубит,
И в прах развеет все твои мечты.
Как страшно, если вдруг тебя разлюбят,
Еще страшней, когда разлюбишь ты.

Пока ты любишь, жизнь еще прекрасна,
Пока страдаешь, ты еще живешь.
И день тобою прожит не напрасно,
А летний вечер все-таки хорош.

Как небо высоко и как безбрежно,
И речка так светла и холодна.
И женщина смеется безмятежно,
И вслед кому-то смотрит из окна.

Пока ты любишь, это все с тобою,
И первый снег, и первая звезда.
И вдаль идя дорогой полевою,
Ты одинок не будешь никогда.

Пусть завтра кто-то скажет, как отрубит,
И в прах развеет все твои мечты.
Не бойся, если вдруг тебя разлюбят,
Куда страшней, когда разлюбишь ты.


 И. Гофф

Борис Пастернак


НА СТРАСТНОЙ

Еще кругом ночная мгла.
Еще так рано в мире,
Что звездам в небе нет числа,
И каждая, как день, светла,
И если бы земля могла,
Она бы Пасху проспала
Под чтение Псалтыри.
Еще кругом ночная мгла.
Такая рань на свете,
Что площадь вечностью легла
От перекрестка до угла,
И до рассвета и тепла
Еще тысячелетье.
Еще земля голым-гола,
И ей ночами не в чем
Раскачивать колокола
И вторить с воли певчим.
И со Страстного четверга
Вплоть до Страстной субботы
Вода буравит берега
И вьет водовороты.
И лес раздет и непокрыт,
И на Страстях Христовых,
Как строй молящихся, стоит
Толпой стволов сосновых.
А в городе, на небольшом
Пространстве, как на сходке,
Деревья смотрят нагишом
В церковные решетки.
И взгляд их ужасом объят.
Понятна их тревога.
Сады выходят из оград,
Колеблется земли уклад:
Они хоронят Бога.
И видят свет у царских врат,
И черный плат, и свечек ряд,
Заплаканные лица --
И вдруг навстречу крестный ход
Выходит с плащаницей,
И две березы у ворот
Должны посторониться.
И шествие обходит двор
По краю тротуара,
И вносит с улицы в притвор
Весну, весенний разговор
И воздух с привкусом просфор
И вешнего угара.
И март разбрасывает снег
На паперти толпе калек,
Как будто вышел человек,
И вынес, и открыл ковчег,
И все до нитки роздал.
И пенье длится до зари,
И, нарыдавшись вдосталь,
Доходят тише изнутри
На пустыри под фонари
Псалтырь или Апостол.
Но в полночь смолкнут тварь и плоть,
Заслышав слух весенний,
Что только-только распогодь,
Смерть можно будет побороть
Усильем Воскресенья.
1946


ЧУДО

Он шел из Вифании в Ерусалим,
Заранее грустью предчувствий томим.
Колючий кустарник на круче был выжжен,
Над хижиной ближней не двигался дым,
Был воздух горяч и камыш неподвижен,
И Мертвого моря покой недвижим.
И в горечи, спорившей с горечью моря,
Он шел с небольшою толпой облаков
По пыльной дороге на чье-то подворье,
Шел в город на сборище учеников.
И так углубился Он в мысли свои,
Что поле в унынье запахло полынью.
Все стихло. Один Он стоял посредине,
А местность лежала пластом в забытьи.
Все перемешалось: теплынь и пустыня,
И ящерицы, и ключи, и ручьи.
Смоковница высилась невдалеке,
Совсем без плодов, только ветки да листья.
И Он ей сказал: "Для какой ты корысти?
Какая мне радость в твоем столбняке?
Я жажду и алчу, а ты -- пустоцвет,
И встреча с тобой безотрадней гранита.
О, как ты обидна и недаровита!
Останься такой до скончания лет".
По дереву дрожь осужденья прошла,
Как молнии искра по громоотводу.
Смоковницу испепелило до тла.
Найдись в это время минута свободы
У листьев, ветвей, и корней, и ствола,
Успели б вмешаться законы природы.
Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог.
Когда мы в смятеньи, тогда средь разброда
Оно настигает мгновенно, врасплох.
1947


ДУРНЫЕ ДНИ
 
Когда на последней неделе
Входил Он в Иерусалим,
Осанны навстречу гремели,
Бежали с ветвями за Ним.
А дни все грозней и суровей,
Любовью не тронуть сердец,
Презрительно сдвинуты брови,
И вот послесловье, конец.
Свинцовою тяжестью всею
Легли на дворы небеса.
Искали улик фарисеи,
Юля перед ним, как лиса.
И темными силами храма
Он отдан подонкам на суд,
И с пылкостью тою же самой,
Как славили прежде, клянут.
Толпа на соседнем участке
Заглядывала из ворот,
Толклись в ожиданье развязки
И тыкались взад и вперед.
И полз шопоток по соседству,
И слухи со многих сторон.
И бегство в Египет и детство
Уже вспоминались, как сон.
Припомнился скат величавый
В пустыне, и та крутизна,
С которой всемирной державой
Его соблазнял сатана.
И брачное пиршество в Кане,
И чуду дивящийся стол,
И море, которым в тумане
Он к лодке, как по суху, шел.
И сборище бедных в лачуге,
И спуск со свечою в подвал,
Где вдруг она гасла в испуге,
Когда воскрешенный вставал...
1949
                                       

ОТЦЫ
     
Лупит снег по городам, по лесам,
ветер бесится с ухмылкою бесьей...
Что ж мы делаем с тобой, Александр -
Провожаем мы отцов в поднебесье.
Провожаем не на день, не на час...
Сколько б годы наши ни продолжались,
только б мамы не оставили нас,
только б матери еще продержались.

Мы с отцами были словно истцы,
мы ответчиками не были сами,
мы с тобою, уже сами отцы,
со своими не дружили отцами.
А теперь нам - только слезы со щек,
да вороны над Никольскою чащей.
Твой отец тебе не снится еще?
А вот мой мне снится чаще и чаще.

Что мы знаем? Может, скоро я сам
или ты - растаем в звездном мерцанье,
и вот там-то мы с тобой, Александр,
посидим и потолкуем с отцами.
Будет крут наш разговор и свинцов,
но он грех непонимания снимет,
и, понявши, мы обнимем отцов
и, обнявши, не расстанемся с ними.
  В.Егоров

Это песня, можно послушать:
http://www.bards.ru/archives/albom_show.php?id=859


       
БАЛЛАДА О БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШЕМ

Меня нашли в четверг на минном поле,
В глазах разбилось небо, как стекло.
И всё, чему меня учили в школе,
В соседнюю воронку утекло.
Друзья мои по роте и по взводу
Ушли назад, оставив рубежи,
И похоронная команда на подводу
Меня забыла в среду положить.
И я лежал и пушек не пугался,
Напуганный до смерти всей войной.
И подошёл ко мне какой-то гансик
И наклонился тихо надо мной.
И обомлел недавний гитлерюгенд,
Узнав в моём лице своё лицо,
И удивлённо плакал он, напуган
Моей или своей судьбы концом.
О жизни не имея и понятья,
О смерти рассуждая, как старик,
Он бормотал молитвы ли, проклятья,
Но я не понимал его язык.
И чтоб не видеть глаз моих незрячих,
В земле не нашей, мой недавний враг,
Он закопал меня, немецкий мальчик.
От смерти думал откупиться так.
А через день, когда вернулись наши,
Убитый Ганс в обочине лежал.
Мой друг сказал:"Как он похож на Сашу...
Теперь уж не найдёшь его. А жаль…"
И я лежу уже десятилетья
В земле чужой, я к этому привык.
И слышу: надо мной играют дети,
Но я не понимаю их язык.


Александр Дольский


Аудио:

http://audiopoisk.com/track/aleksandr-dol_skii/mp3/ballada-o-bez-vesti-propav6em/


 ВОЗВРАЩЕНИЕ


Осенний город погрузился в дым,
И горожан как будто размело.
Здесь не о чем и незачем двоим -
Мне одному и пусто, и светло.

Вот, кажется, знакомый поворот -
Зачем я оказался за углом?
Скрипит калитка крашеных ворот,
И вот передо мною отчий дом.

Я сквозь асфальт булыжник узнаю
И дровяные склады над травой,
Я поднимаюсь в комнату мою -
Твоё лицо мерцает надо мной...

Ах ради бога - просьба не вставать,
Не прерывать из-за меня дела...
Скрипучая железная кровать -
Я точно помню, где она была.

Ну здравствуй, мама. Что там наш буфет?
Отец на фронте - в доме тишина,
И печь, как лёд, и хлеба тоже нет.
Да-да, конечно,- это всё война.

Ты плачешь, мама,- младший сын седой.
Ну что же плакать - внучке в институт.
Лишь ты одна осталась молодой,
Ну а для нас, живых, года идут.

Я помню год и месяц, даже день,
Твоё лицо, сухое, как пустырь.
Из нас двоих остаться мог один,
И этот выбор совершила ты.

Я должен знать, свой провожая век
И черпая из твоего огня,
Что прожил эту жизнь, как человек,
И что тебе не стыдно за меня.

Вы говорите - длинный разговор.
Я понимаю - вам пора ко сну.
Да-да, конечно, выходя во двор,
Я непременно эту дверь замкну.

Вечерний город зажигает свет.
Блокадный мальчик смотрит из окна.
В моей руке любительский портрет
И год на нём, когда была война.


Е.Клячкин


это песня. и её можно послушать -
http://mlmusic.38th.ru/snd_/ek05cd/ek05cd32.mp3









     
В ЗЕМЛЯНКЕ
 

Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.

Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.
Я хочу, чтобы слышала ты,
Как тоскует мой голос живой.

Ты сейчас далеко-далеко,
Между нами снега и снега...
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти -- четыре шага.

Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови!
Мне в холодной землянке тепло
От моей негасимой любви.

К.Листов - А.Сурков 



В бой идут одни "старики" к/ф 1973 г




* * *
Всю жизнь любил он рисовать войну. 
Беззвездной ночью наскочив на мину, 
Он вместе с кораблем пошел ко дну, 
Не дописав последнюю картину. 

Всю жизнь лечиться люди шли к нему, 
Всю жизнь он смерть преследовал жестоко 
И умер, сам привив себе чуму, 
Последний опыт кончив раньше срока. 

Всю жизнь привык он пробовать сердца. 
Начав еще мальчишкою с «ньюпора», 
Он в сорок лет разбился, до конца 
Не испытав последнего мотора. 

Никак не можем помириться с тем, 
Что люди умирают не в постели, 
Что гибнут вдруг, не дописав поэм, 
Не долечив, не долетев до цели. 

Как будто есть последние дела, 
Как будто можно, кончив все заботы, 
В кругу семьи усесться у стола 
И отдыхать под старость от работы...
1939
Константин Симонов. Всемирная библиотека поэзии. Ростов-на-Дону, "Феникс", 1998.







Среди  песчаных дюн Фландрии  
высится большой деревянный крест
с образом Спасителя в центре. 
На самом кресте четко выдолблены 
почерневшие, но не исчезнувшие от времени 
следующие слова



Я - Свет, а вы не видите Меня.
       
Я - Путь, а вы не следуете за Мной.
        
Я - Истина, а вы не верите Мне.
        
Я - Жизнь, а вы не ищете Меня.
        
Я - Учитель, а вы не слушаете Меня.
        
Я - Господь, а вы не повинуетесь Мне.
        
Я - ваш Бог, а вы не молитесь Мне.
        
Я - ваш лучший Друг, а вы не любите Меня.
       
Если вы несчастны, то не вините Меня.




Н.Н. Никулин. "Воспоминания о войне". Новеллы. 


Новелла XIX.

Эрика, или Мое поражение во II-й мировой войне
Цветы, которые улыбаются сегодня, завтра умрут

Шелли


Ранней весной 1945 года наша армия подошла к Данцигу. Немцы намеревались сопротивляться здесь долго и упорно. Они построили мощные укрепления, приблизили к городу броненосцы, которые с моря огнем своих крупных орудий нанесли нам немалый урон. В бой посылали всех, кого можно. Мне рассказывали об атаке отряда немецких моряков во главе с красавцем капитаном. Они шли четким строем, как на параде, в элегантной черной форме. Капитан — с сигарой в зубах. Но шел уже не 1941-й год, иванов испугать было трудно: отряд попал под залп катюши, превративший доблестных моряков в кровавое рагу.

И все же сопротивление немцев было сильное, наши потери, как всегда, велики и осада города затягивалась. В одно прекрасное утро на наши головы, а также и на Данциг посыпались с неба листовки. В них говорилось примерно следующее: «Я, маршал Рокоссовский, приказываю гарнизону Данцига сложить оружие в течение двадцати четырех часов. В противном случае город будет подвергнут штурму, а вся ответственность за жертвы среди мирного населения и разрушения падет на головы немецкого командования...» Текст листовок был на русском и немецком языках. Он явно предназначался для обеих воюющих сторон. Рокоссовский действовал в лучших суворовских традициях:

— Ребята, вот крепость! В ней вино и бабы! Возьмете — гуляй три дня! А отвечать будут турки!

И взяли. Рокоссовский был романтик. Жуков — тот суровый, жесткий деловой человек, а этот — романтик. И, говорят, очень симпатичный, ровный в обращении, вежливый человек, нравившийся дамам. Посмотрите на портрет — очень приятное лицо.

Данциг взяли довольно быстро, хотя почти вся армия полегла у его стен. Но это было привычно — одной ордой больше, одной меньше, какая разница. В России людей много, да и новые быстро родятся! И родились ведь потом! Было все как водится: пьяный угар, адский обстрел и бомбежки. С матерной бранью шли вперед. Один из десяти доходил. Потом началось веселье. Полетел пух из перин, песни, пляски, вдоволь жратвы, можно шастать по магазинам, по квартирам. Пылают дома, визжат бабы. Погуляли всласть! Но меня эта чаша миновала. Я все еще жил тихой жиз-

177

нью в Команде выздоравливающих. Мы проехали через горящий город и остановились в небольшом курортном местечке, которое сейчас известно фестивалями песен.

К этому времени отношения мои с ребятами из Команды выздоравливающих были самыми лучшими и я не чувствовал себя белой вороной среди других. Научился жрать водку. Я не пробовал этого зелья до зимы 1942 года, пока нужда не заставила. Морозным днем я провалился в замерзшую воронку и оказался по грудь в ледяной воде. Переодеться было не во что и негде. Спас меня старшина. Он выдал мне сухое белье (гимнастерку, шинель и ватник кое-как просушили у костра), натер меня водкой и дал стакан водки внутрь, приговаривая: «Водка не роскошь, а гигиена!». Опять мне повезло! В том же 1942-м горнострелковая бригада наступала на деревню Веняголово под Погостьем. Атакующие батальоны должны были преодолеть речку Мгу.

— Вперед! — скомандовали им.

И пошли солдатики вброд по пояс, по грудь, по шею в воде сквозь битый лед. А к вечеру подморозило. И не было костров, не было сухого белья или старшины с водкой. Бригада замерзла, а ее командир, полковник Угрюмов, ходил по берегу Мги пьяный и растерянный. Эта «победа», правда, не помешала ему стать в конце войны генералом...

Итак, с 1942 года я привык к водке, мат стал неотъемлемой частью моего лексикона настолько, что многие месяцы после войны, я боялся как бы заветное слово неожиданно не выскочило во время беседы с приличными людьми где-нибудь в Университете или Эрмитаже. Таким образом, мы в Команде выздоравливающих жили в полном согласии. Единственное, чего не одобряли мои сослуживцы — отсутствие интереса к прекрасному полу.

—  Болван, — говорили мне, — пользуйся случаем! Потом будет поздно! Потом ведь будешь кусать локти! Пожалеешь, что проворонил такую возможность! Выбирай любую — черную, белую, рыжую, с крапинками, толстую, тонкую! Не мешкай!

Мое поведение было непонятно и всех шокировало. Но потом на меня плюнули, надоело тратить слова напрасно, все равно я не слушал добрых советов. И мы жили в мире и дружбе.

Городок, называвшийся Цопот, был в значительной мере цел, наполовину пуст — немецкое население, что побогаче, ушло на Запад... Я обосновался в мансарде небольшого дома, где раньше жила, по-видимому, какая-то студентка. Там было много книг, в частности монографии о художниках, стояло пианино, лежали ноты. Был проигрыватель и пластинки. Райский уголок! Можно забраться в него, отключиться от всего и помечтать! Как раз такого уголка мне давно не хватало! Правда, не все здесь было чисто и невинно: в самой глубине ящика стола я обнаружил фотографии хозяйки, занимающейся любовью с молодыми эсэсовцами. Однако подобные вещи уже не удивляли меня, их можно было преспокойно выкинуть на помойку.

Я запасся свечами, едой и предвкушал, как вечером, когда все улягутся, останусь один, сам с собою, со своими мыслями. А пока что мы сидели с закадычным другом Мишкой Смирновым и грелись на весеннем солнышке. Мы были почти счастливы. Кругом тихо, спокойно. Не стреляют, не бомбят. Воздух чист, мы еще живы, сыты, слегка выпивши. Сладостная дремота охватила нас. Мишка щурил белесоватые ресницы на солнце, я любовался узором черепичных крыш на другой стороне улицы. Хорошо! С Мишкой связывала меня давнишняя дружба. Мы были знакомы, кажется, с 1941 года. Это был белобрысый детина двух метров ростом, широкий в плечах, с тяжелой, медлительной походкой. Лицо его было добрым. Хороший русский парень... Однажды зимним вечером 1943 года мы оказались на наблюдательном пункте, в траншее, клином врезавшейся в немецкие позиции. Немцы, очевидно решив срезать клин, предприняли атаку. В самом начале артподготовки шальная пуля угодила Мишке в ногу ниже колена, видимо, кость не задела, но повредила сосуды. Кровь хлынула струей. Я перевязал рану, наложил, как полагается, жгут, чтобы остановить кровотечение, но тащить такого медведя на себе не было сил. Объяснив Мишке, что вернусь через полчаса с волокушей, которую видел у пехотинцев, я ушел. Мишка не усомнился в разумности моих действий. Волокушу я нашел быстро, стащил ее у зазевавшихся хозяев (могли не дать!), но к Мишке пройти было уже невозможно. Немцы срезали клин! Мишка остался в их расположении. Меня успокаивали, уверяли, что немцы наверняка его пристрелили и нечего зря пороть горячку, лезть под пули. Все же часа через два, когда стемнело, я полез через нейтральную полосу, прихватив волокушу. Затея самоубийственная, бессмысленная и почти безнадежная. Немцы были начеку — меня спасла, вероятно, поднявшаяся метель да белый маскировочный халат. Мне удалось доползти до бывшей нашей землянки, около которой в ложбинке лежал Мишка. Он был живой. Немцы его то ли не заметили, то ли сочли за покойника, то ли оставили замерзать. Мишка относился ко всему с удивительным фаталистским спокойствием и только сказал мне: «Пришел все-таки!» Он почти не обморозился, так как было сравнительно тепло, но сильно ослабел от потери крови. Погрузить его на волокушу было совсем просто. Теперь надо было ползти назад. Немцев не видно, но из трубы землянки летят искры! — греются, гады! Из землянки никто не вышел, но со всех сторон летели осветительные ракеты. Как я выполз — не знаю. Произошло почти невозможное — нас обязательно должны были прикончить, но почему-то заметили только на нейтральной полосе, уже около наших позиций. Стрелять стали точно, почти в меня, однако наша пехота подсобила: прикрыла огнем, и мы с Мишкой нырнули в свою траншею. Мишка вернулся из госпиталя через два месяца и с тех пор старался неотлучно быть около меня. Приносил мне лучшую жратву, доставал выпивку, готов был все, что в его силах, сделать для меня. Я платил ему тем же.

179

Вот с этим-то Мишкой Смирновым нежились мы на солнышке в курортном городе Цопот. И вдруг я заметил девушку, пробегавшую по улице у аптеки, что была напротив нас. Она была очень красива — тонкая, стройная, с коротко подстриженными слегка вьющимися волосами, большими синими глазами. Я успел заметить пальцы ее рук — длинные и гибкие. Я подумал, что с такой бросающейся в глаза внешностью рискованно бегать по улице, полной пьяной солдатни, да еще в такое смутное время. Мишка тоже проводил ее взглядом и как-то непонятно гыкнул в ответ на мои слева о привлекательности девушки. На губах его появилась странная усмешка.

Я тотчас же забыл этот эпизод. Дела закрутили меня. Добраться до комнаты в мансарде — этого вожделенного острова спокойствия — удалось только поздно вечером, когда совсем стемнело. Я зажег свечу, стал перелистывать страницы книги. Вдруг за стеной раздался топот, дверь распахнулась и вновь захлопнулась, пропустив какой-то мешок, упавший на пол. Не понимая, в чем дело, я хотел выбежать из комнаты, но дверь, припертая снаружи, не поддавалась. Слышны были удаляющиеся шаги и солдатский гогот.

Вдруг мешок на полу зашевелился. Я присмотрелся и с удивлением увидел девушку — ту самую, которая бежала днем по улице. Я все понял! Добрейший Мишка по-своему истолковал мои неосторожно сказанные слова и решил оказать мне услугу. Как в сказке: что пожелаешь, то и получишь! Тебе нравится эта крошка — получай и не скучай!.. В озлоблении барабанил я по двери, но все, что делал Мишка, он делал на совесть. Эту дверь теперь можно было открыть разве что взрывом гранаты. А девушка все рыдала и с ужасом смотрела на меня. Что делать? На своем ломанном немецком языке я старался объяснить ей, что дверь заперта, что я не могу сейчас ее выпустить, что надо подождать, что времена сейчас страшные, что плохие люди сыграли с ней злую шутку, но что здесь, у меня, ей ничего не грозит. Я ее пальцем не трону... Она, наверное, мало что поняла, но увидела, что я не агрессивен, что на лице моем растерянность, а в тоне моем — скорей просьба и извинения, и немного успокоилась. Я предложил ей пройти в другую половину комнаты, за шкаф, и, если хочет, спать там, на постели. Сам сел в кресло, так, чтобы меня не было видно. В этом положении мы просидели до утра, не сомкнув глаз, думая каждый о своем. Изредка до меня доносились всхлипывания. На рассвете она окончательно успокоилась, съела предложенный мною завтрак и назвала себя.

Ее звали Эрика, и она была дочерью аптекаря, жившего напротив. Утром явился Мишка, смеясь, отпер дверь и, не слушая моей ругани, поздравил меня с разрешением столь долгого поста. «С законным браком!» — нахально сказал он. Я послал его подальше, чем к черту, и повел Эрику домой. Можно представить себе, что пережил ее бедный отец! Кругом резали, душили, насиловали, а дочь исчезла неизвестно куда! Эрика бросилась старику на шею и защебетала о чем-то, показывая на меня. Я пытался извиниться, что-

180

то объяснял, но потом махнул рукой и ушел. Казалось, история окончена. Опять меня захватили дела, потом часа четыре удалось поспать, и я забыл обо всем.

Когда следующая ночь опустилась на город, в дверь мою раздался стук.

— Заходи, не заперто! — заорал я...

Вошла Эрика в сопровождении отца... Вот те на! Это сюрприз! Отец, смущенно улыбаясь, что-то длинно мне объяснял. В его речи было много модальных глаголов и условных наклонений, изысканная вежливость выше моего языкового уровня. Но я уловил суть:

—  Время военное, кругом плохо, господин офицер (лесть!) так добр и любезен, пусть дочь еще раз побудет у него. Солдаты могут забраться в аптеку...

И так далее. Он принес две бутылки вина в дар мне, я отверг их, и мы долго переставляли эти бутылки по столу — он мне, я ему. Получилось, что я согласился, и Эрика осталась. О чем думал аптекарь? Быть может, практичный немец решил, что приличная связь лучше ночных зверств, и выбрал наименьшее зло? Не знаю. Но Эрика осталась и вела себя совсем иначе, чем накануне. Она была обходительна, мила, много улыбалась, много говорила. Она рассказывала о себе, о Германии, о книгах. Кое-что я понимал. Впервые я услышал тогда некоторые неизвестные мне стихи. Она знала Пушкина, я и не слышал о Рильке! Она играла мне на пианино, а потом — о, идиллия! — я аккомпанировал ей, как умел — мы музицировали в четыре руки! Воистину — пир во время чумы...

Следующую ночь она вновь была со мной, потом еще и еще. Днем никто из солдат не смел не только приставать к Эрике, но даже сказать ей дурное слово. Она была табу. Она была моя законная добыча, мой военный трофей, и Команда выздоравливающих свято оберегала мои права. Отношения наши быстро развивались. Назревал роман, но роман необычный. У меня даже мысли не возникало о возможной близости. Не потому, что я был неопытен и переживал первый серьезный контакт с существом противоположного пола. Эрика была для меня прежде всего олицетворением того, что стоит за пределами войны, того, что далеко от ее ужасов, ее грязи, ее низости, ее подлости. Она превратилась для меня в средоточие духовных ценностей, которых я так долго был лишен, о которых мечтал и которых жаждал! Оказывается на войне страшней всего пребывание в духовном вакууме, в мерзости и пошлости. Человек перестает быть Человеком и превращается в рыбу, выброшенную на песок. Эрика вернула мне атмосферу, которой я так долго был лишен. И я отвечал ей чувствами самыми чистыми и самыми светлыми, на какие был способен. Осознанно и неосознанно я создал изысканный букет этих чувств и положил их к ногам девушки. Я переживал часы, которых мало бывает в жизни. С четырех лап, на которых мы обычно ходим, уткнувшись носом в будничную повседневность, я встал на две ноги, выпрямился, расправил плечи и увидел звезды.

181

И заставил Эрику увидеть их. Она все поняла, все оценила. Видимо, существовало некое сходство наших характеров.

Это были часы и дни высшего просветления и очищения, и, возможно, военная обстановка только усугубила напряженность ситуации! Удивительной была полнота понимания друг друга, которая возникла между нами. Ни языковой барьер, ни краткость знакомства (мы ведь ничего не знали друг о друге) не мешали этому. Первые дни Эрика удивлялась, что я не предпринимаю никаких амурных атак, я видел это, потом она уже не ждала ничего подобного и прониклась ко мне безграничным доверием. Со временем мог бы получиться хороший роман, развиться большое чувство, но времени не было.

— Завтра уезжаем! — заявил Мишка Смирнов.

— Завтра уезжаем, — поведал я Эрике, пораженный этой новостью. Она минуту молчала, потом бросилась ко мне на шею со слезами и говорила, говорила. Я понял примерно следующее:

— Не хочу терять тебя! Пусть все свершится! Пусть хоть один день будет нашим! И далее о том же.

Я стоял как мраморный и даже не смог поцеловать ее. Эрика стала для меня олицетворением всех немецких женщин, которых обижали, над которыми издевались мы, русские. Я хотел, я должен был вести себя с ней кристально чисто, я хотел реабилитировать нас, русских, в ее глазах... Я стоял, оцепенев, и молчал. Она поняла это по-своему:

— У тебя есть невеста, это для меня свято! — опустила глаза и ушла.

На другой день мы грузили барахло на машины, кое-кто провожал нас. Отец Эрики держал ее за руку, а она горько плакала.

— Ну ты даешь! — сказал Мишка Смирнов, — ни одна немецкая баба не ревела, когда я уезжал. А уж я то старался! Чем ты ее приворожил?

И мы уехали...

Прошли недели. Я ушел из Команды выздоравливающих, опять воевал, опять были страхи, мучения, опять кровища по колено и прочие прелести. Мы долго болтались по побережью Балтийского моря туда-сюда, как пожарная команда, в самые жаркие места, уже стала притупляться в памяти Цопотская история. Была Эрика или нет? Или она мне приснилась, и все — связанное с нею — только сладкий бред?

Но история продолжалась — как в старой песне. Однажды начальник штаба вызвал меня и сказал:

— Вот пакет, на улице мотоцикл. Изучи маршрут по карте и езжай к командующему.

На карте он указал мне два маршрута: один длинный, безопасный, другой намного короче, но опасный.

— Там шальные немцы бродят и постреливают! — объяснил он. Опасный путь шел через Цопот! «Уж на обратном пути обязательно заеду туда!» — решил я. Наспех собрал продукты — консервы, сахар, хлеб.

182

Получился увесистый мешок — спасибо, помог милый Мишка Смирнов. И поехали. Туда — без приключений. На обратном пути я умолил мотоциклиста заехать в Цопот, обещал ему за это пол-литра спирта. Кто ж тут устоит? Почти на окраине Цопота из кустов длинной очередью по нам ударил пулемет, но мимо. Немец был то ли пьян, то ли неопытен, но умудрился промазать, хотя мы были близко, как на ладони. Я всадил в кусты весь диск из автомата, и пулемет заткнулся. Мы проскочили. Мокрые от холодного пота, лязгая зубами, под непрерывный мат возницы, проклинавшего меня, всех моих предков и потомков за то, что я вовлек его в дурацкую авантюру, мы въехали в город.

Вот знакомая улица, вот наш дом, вот аптека. Я узнаю окрестные места, я узнаю знакомые предметы... Стучу в дверь. Она не сразу отворяется. На пороге стоит маленького роста человечек в пиджачке, с плечами, подбитыми ватой. Противная мордочка, как у хорька, но выбрит и при галстуке. Приподнимает тирольскую шляпочку с пером, скалится в улыбке, кланяется.

— Што пан офицер хочет?

— Здесь жил аптекарь?..

— Пану нужен отрез на костюм?

— Здесь жил аптекарь и его дочь...

— Пан хочет женщину?

— Аптекарь...

— Пану нужен элеудрон*?

— Ты, пан, ЛАЙДАК!!! — ору я.

Дверь захлопывается. Что делать? Тут уже новые хозяева. Старых, вероятно, выгнали. Где их искать? И тут я замечаю во дворе старого немца, инвалида Первой мировой войны. Бедняга жил поблизости, и раньше я иногда подкармливал его. Бросаюсь к нему:

— Битте, битте, господин, я умоляю — где аптекарь, где дочь?

— Нейн нейн, ниц нема, не знаю, — смотрит тусклыми глазами — как на стену, хотя вроде бы и узнал меня. Напуган, руки дрожат, а на лице лиловые тени и отеки. Такое я видывал в блокадном Ленинграде у дистрофиков! Есть ему нечего! Новые польские власти не дают немцам даже блокадных ста грамм!

Между тем мотоциклист дудит и громко матерится, призывая меня:

— Скорей, а то уеду один!

В отчаянии я сую старику мешок с провиантом и хочу уйти. И тут старик оживает, выпрямляется, человеческое достоинство проблескивает в его глазах. И он выплевывает мне в лицо:

— Их было шестеро, ваших танкистов. Потом она выбила окно и разбилась о мостовую!..

И ушел. Не помню, как я сел в коляску мотоцикла, как ехал. Очнулся в руках у Мишки, который тормошил меня.

________________

* Элеудрон — патентованное немецкое лекарство против венерических болезней.

183

— Что с тобой?..

Что я мог сказать ему? Разве понял бы он, что наступило мое крушение, мое решительное, бесповоротное поражение во Второй мировой войне? А может быть, понял бы? Ведь русские мужики чуткие, деликатные и понятливые, особенно когда трезвые...


Константин Симонов

СМЕРТЬ ДРУГА
         Памяти Евгения Петрова

Неправда, друг не умирает,
Лишь рядом быть перестает.
Он кров с тобой не разделяет,
Из фляги из твоей не пьет.

В землянке, занесен метелью,
Застольной не поет с тобой
И рядом, под одной шинелью,
Не спит у печки жестяной.

Но все, что между вами было,
Все, что за вами следом шло,
С его останками в могилу
Улечься вместе не смогло.

Упрямство, гнев его, терпенье —
Ты все себе в наследство взял,
Двойного слуха ты и зренья
Пожизненным владельцем стал.

Любовь мы завещаем женам,
Воспоминанья — сыновьям,
Но по земле, войной сожженной,
Идти завещано друзьям.

Никто еще не знает средства
От неожиданных смертей.
Все тяжелее груз наследства,
Все уже круг твоих друзей.

Взвали тот груз себе на плечи,
Не оставляя ничего,
Огню, штыку, врагу навстречу
Неси его, неси его!

Когда же ты нести не сможешь,
То знай, что, голову сложив,
Его всего лишь переложишь
На плечи тех, кто будет жив.

И кто-то, кто тебя не видел,
Из третьих рук твой груз возьмет,
За мертвых мстя и ненавидя,
Его к победе донесет.
1942

Тот, Который Не Стрелял
В. Высоцкий

Я вам мозги не пудрю — уже не тот завод.
В меня стрелял поутру из ружей целый взвод.
За что мне эта злая, нелепая стезя?-
Не то чтобы не знаю — рассказывать нельзя.

Мой командир меня почти что спас,
Но кто-то на расстреле настоял,
И взвод отлично выполнил приказ,
Но был один, который не стрелял.

Судьба моя лихая давно наперекос,-
Однажды «языка» я добыл, да не донес.
И особист Суэтин, неутомимый наш,
Еще тогда приметил и взял на карандаш.

Он выволок на свет и приволок
Подколотый, подшитый материал,
Никто поделать ничего не смог.
Нет, смог один, который не стрелял.

Рука упала в пропасть с дурацким звуком «Пли!»
И залп мне выдал пропуск в ту сторону земли.
Но слышу:- Жив зараза. Тащите в медсанбат!
Расстреливать два раза уставы не велят.

А врач потом все цокал языком
И, удивляясь, пули удалял,
А я в бреду беседовал тайком
С тем пареньком, который не стрелял.

Я раны, как собака, лизал, а не лечил,
В госпиталях, однако, в большом почете был.
Ходил в меня влюбленный весь слабый женский пол:
— Эй ты, недостреленный! Давай-ка на укол!

Наш батальон геройствовал в Крыму,
И я туда глюкозу посылал,
Чтоб было слаще воевать ему,
Кому? Тому, который не стрелял.

Я пил чаек из блюдца, со спиртиком бывал,
Мне не пришлось загнуться, и я довоевал.
В свой полк определили.— Воюй,— сказал комбат,-
А что недострелили, так я не виноват
Я очень рад был, но, присев у пня,
Я выл белугой и судьбину клял,-
Немецкий снайпер дострелил меня
Убив того, который не стрелял.


Это песня, можно послушать:
http://www.bisound.com/index.php?name=Files&op=view_file&id=59634





ДОРОЖНАЯ ИСТОРИЯ


Я вышел ростом и лицом -
Спасибо матери с отцом, -
С людьми в ладу - не понукал, не помыкал,
Спины не гнул - прямым ходил,
И в ус не дул, и жил как жил,
И голове своей руками помогал…

Но был донос и был навет -
Кругом пятьсот и наших нет, -
Был кабинет с табличкой «Время уважай», -
Там прямо без соли едят,
Там штемпель ставят наугад,
Кладут в конверт - и посылают за Можай.

Потом – зачет, потом - домой
С семью годами за спиной, -
Висят года на мне - ни бросить, не продать.
Но на начальника попал,
Который бойко вербовал, -
И за Урал машины стал перегонять.

Дорога, а в дороге - МАЗ,
Который по уши увяз,
В кабине - тьма, напарник третий час молчит, -
Хоть бы кричал, аж зло берет -
Назад пятьсот, пятьсот вперед,
А он - зубами «Танец с саблями» стучит!

Мы оба знали про маршрут,
Что этот МАЗ на стройках ждут, -
А наше дело - сел, поехал — ночь, полночь!
Ну надо ж так - под Новый год -
Назад пятьсот, пятьсот вперед,
Сигналим зря - пурга, нам некому помочь!

«Глуши мотор, — он говорит, —
Пусть этот МАЗ огнем горит!»
Мол, видишь сам – тут больше нечего ловить.
Мол, видишь сам - кругом пятьсот,
А к ночи точно – занесет, -
Так заровняет, что не надо хоронить!..

Я отвечаю: «Не канючь!»
А он - за гаечный за ключ
И волком смотрит (он вообще бывает крут), -
А что ему – кругом пятьсот,
И кто кого переживет,
Тот и докажет, кто был прав, когда припрут!

Он был мне больше чем родня -
Он ел с ладони у меня, -
А тут глядит в глаза - и холодно спине.
А что ему – кругом пятьсот,
И кто там после разберет,
Что он забыл, кто я ему и кто он мне!

И он ушел куда-то вбок.
Я отпустил, а сам - прилег, -
Мне снился сон про наш «веселый» наворот:
Что будто вновь кругом пятьсот,
Ищу я выход из ворот, -
Но нет его, есть только вход, и то - не тот.

…Конец простой: пришел тягач,
И там был трос, и там был врач,
И МАЗ попал куда положено ему, -
И он пришел - трясется весь…
А там - опять далекий рейс, -
Я зла не помню - я опять его возьму!

Владимир Высоцкий
1972





               Белой ночи колодец бездонный
И Васильевский в красном дыму.
Ностальгия - тоска не по дому,
А тоска по себе самому.

Этой странной болезнью встревожен,
Сквозь кордоны границ и таможен
Не спеши к разведённым мостам:
Век твой юный единожды прожит,
Не поможет тебе, не поможет
Возвращение к прежним местам.

На столе институтские снимки,
Где Исакий в оранжевой дымке
И канала цветное стекло.
Не откроются эти скрижали.
Мы недавно сюда приезжали,
После выпили,- не помогло.

Этот контур, знакомый и чёткий,
Эти мальчики возле решётки,
Неподвижная эта вода.
Никогда не стоять тебе с ними,
Не вернуться на старенький снимок
Никогда, никогда, никогда.

А.Городницкий