А. Сент-Экзюпери.
Среди ночи голоса врагов перекликаются из окопов
В глубине подземного укрытия несколько человек - лейтенант, сержант,
трое солдат - снаряжаются, чтобы пойти в дозор. Один из них, тот, что
напяливает шерстяной свитер - холод стоит жестокий, - маячит передо
мной в темноте. Он еще не просунул голову в ворот, руки путаются в
рукавах, движения медленные и неуклюжие по-медвежьи. Глухие проклятья,
ночная щетина, разрывы поодаль... Все это составляет странную смесь из
сна, пробуждения и смерти. Долгие сборы бродяг перед тем, как снова
взять тяжелый посох и отправиться в путь. Загнанные в землю,
вымазанные землей, с руками в земле, как у садовников, эти люди не
созданы для наслаждения. Женщины отвернулись бы от них. Но вот они
потихоньку выкарабкиваются из грязи к звездам. Под землей, под этими
глыбами промерзшей глины пробуждается мысль, и я думаю, что там,
напротив, в тот же час другие люди так же снаряжаются и натягивают на
себя такие же шерстяные свитера; они выпачканы той же землей и
вылезают из той же глины, из которой и сотворены. Там, напротив, та же
земля пробуждается к мысли через людей.
Так по ту сторону, лейтенант, твой собственный образ медленно
поднимается навстречу гибели от твоей руки. Он от всего отказался,
чтобы, как и ты, защищать свою веру. Его вера - это и твоя вера тоже.
Кто согласился бы умирать иначе, как за истину, справедливость, любовь
к людям?
Мне скажут: "Кого-то обманули - либо их, либо тех, что напротив". Но
мне сейчас плевать на политиков, спекулянтов, мыслителей-надомников из
обоих лагерей. Они дергают за веревочки, сыплют громкими словами и
полагают, что руководят людьми. Они полагают, что люди настолько
наивны. Но если громкие слова и пускают корни, как семена, развеянные
по ветру, - это значит только, что ветру на пути встретились тучные
земли, пригодные нести груз урожая. И пусть кто-то цинично воображает,
что разбрасывал песок вместо зерен: распознавать хлеб - дело земли.
Дозорные готовы, и мы двигаемся через поле. Стерня похрустывает у нас
под ногами, и мы то и дело спотыкаемся в темноте о камни. Я провожаю
до границы этого мира тех, кто получил приказ зайти в глубь узкой
долины, отделяющей нас от противника. Ширина ее - восемьсот метров.
Она оказалась под навесным артиллерийским огнем обеих сторон, и
крестьяне ее покинули. Долина безлюдна, затоплена водами войны,
посреди ее спит затонувшая деревушка. В ней живут теперь только
призраки, тут остались одни собаки; днем они, должно быть, рыскают в
поисках жалкого пропитания, а по ночам их, изголодавшихся, охватывает
ужас. И к четырем часам утра вся деревня в смертельной тоске воет на
белую, как кость, луну высоко в небе. "Вы должны разузнать, не
прячется ли там противник", - приказал командир. Надо думать,
противник задает себе тот же вопрос, и такой же дозор отправляется в
путь с той стороны.
С нами идет комиссар. Я забыл, как его звали, но лица его я никогда не
забуду. Он мне сказал: "Ты их услышишь... Когда будем на передовой,
попробуем окликнуть неприятеля на том склоне... Иногда они
отвечают..."
Я его ясно вижу, этого человека: он опирается на суковатую палку
(наверно, легкий ревматизм), у него лицо пожилого сознательного
рабочего. Вот он-то, могу поклясться, возвысился над политикой и
борьбой партий. Он возвысился над враждующими исповеданиями веры.
"Жаль, что в нынешних обстоятельствах мы не можем изложить противнику
нашу точку зрения..."
Он идет с ношей своих убеждений, как евангелист. А на той стороне - я
знаю, и вы это знаете - другой евангелист, какой-нибудь верующий,
также озаренный светом своих убеждений, вытаскивает тяжелые сапоги из
той же грязи и тоже идет на неведомое свидание.
И вот мы шагаем к земляному гребню, поднявшемуся над долиной, к самому
вытянутому его отрогу, к крайнему уступу, к тому вопрошающему крику,
что мы бросим врагу, - так вопрошают самих себя.
Ночь, высящаяся, словно собор, - и какая тишина? Ни одного ружейного
выстрела. Передышка? Нет, не то. Но нечто похожее на ощущение
присутствия. Оба противника слушают один и тот же голос. Братание?
Нет, конечно, если подразумевать под этим словом ту усталость, что в
один прекрасный день ломает людей, заставляя их обмениваться
сигаретами и делить чувство одинакового унижения. Попробуйте же
сделать шаг навстречу врагу... Братание, быть может, но на такой
высоте, где дух действует неизъяснимым до поры образом, - а здесь,
внизу, не спасает нас от бойни. Ибо у нас нет пока языка, способного
высказать то, что нас объединяет.
Мне кажется, я хорошо его понимаю - комиссара, который идет с нами.
Откуда он, с такими глазами, глядящими прямо перед собой, словно он
когда-то подолгу ходил за плугом по борозде? Он родом из крестьян и с
ними вместе постигал, как живет земля. Потом он ушел на завод и
постигал, как живут люди. "Я металлист... Двадцать лет был
металлистом..." Я ни от кого не слышал исповеди более возвышенной, чем
от этого человека. "Я человек неотесанный... Мне пришлось крепко над
собой потрудиться... Понимаешь, всякие инструменты - с ними я умел
обращаться и говорить об этом умел, тут у меня чутье было... Но когда
я пробовал изложить что-то такое - идеи, мысли о жизни - для себя или
для других... Вы-то привыкли к отвлеченным вещам... Вас ведь с детства
приучают разбираться в разных словесных хитростях, и вы не можете
вообразить, как это трудно - говорить об отвлеченных вещах! Но я
работал, работал... Я чувствовал, как понемногу суставы у меня
становятся гибче... Ты не думай, что я не могу посмотреть на себя со
стороны... Я еще мужлан, не умею вести себя прилично, а ведь человека,
знаешь, судят по тому, как он себя ведет..."
Слушая его, я вспоминаю прифронтовую школу, устроенную прямо в камнях,
как первобытное поселение. Капрал преподавал там ботанику. Ощипывая
лепестки мака, он приобщал своих бородатых учеников к нежным тайнам
природы. Но видно было, что солдаты испытывают простодушную тревогу:
они так старались понять, - а ведь они уже не слишком молоды и
огрубели от прожитой жизни. Им сказали: "Вы дикари, едва из пещеры
вылезли, надо догонять человечество..." И они торопливо поспевали за
человечеством своими широкими тяжелыми шагами.
Я присутствовал здесь при восхождении мысли, подобном движению соков
по стволу; рожденная в доисторической тьме из глины, она поднялась
понемногу до высочайших вершин - до Декарта, Баха, Паскаля. Как
переворачивал душу рассказ комиссара об усилиях пробиться к
отвлеченным вещам! Эта потребность расти - так дерево тянется вверх.
Вот тут и кроется тайна жизни. Только жизнь извлекает свою сырую
породу из почвы и наперекор силе тяжести поднимает ее ввысь.
Какие воспоминания! Эта соборная ночь... Зрелище человеческой души с
ее шпилями и стрельчатыми сводами... Враг, которого мы готовимся
окликнуть. И мы сами, словно вереница паломников, бредем по черной,
хрустящей земле, усыпанной звездами. Сами того не зная, мы ищем новые
заповеди, которые оказались бы выше всех наших временных,
предварительных заповедей. Из-за них пролито слишком много людской
крови. Мы шествуем к грозовому Синаю(2).
Вот мы и на месте. Натыкаемся на закоченевшего часового - он дремал,
привалившись к низенькой каменной стене.
"Да, тут они иногда отвечают... Другой раз сами зовут... А иногда и не
отвечают. Это уж смотря с какой ноги встанут..."
...Так ведут себя и боги.
В ста метрах позади нас петляют окопы передовой. Их низкие стены
укрывают человека по грудь. Они используются только для ночных постов,
днем тут никого нет. Они нависают прямо над бездной, поэтому нам
кажется, что мы словно облокачиваемся о парапет или барьер над
пустотой и неизвестностью. Я зажигаю сигарету, и могучие руки сразу же
валят меня на землю. Рядом со мной все тоже падают. В эту самую минуту
я слышу свист пяти-шести пуль. Впрочем, они пролетают слишком высоко,
и больше залпов нет. Это просто призыв к порядку: под носом у
противника сигарет не зажигают.
К нам подходят трое или четверо людей, закутанных в одеяла. Они стояли
на часах поблизости, в таких же укрытиях.
- Видно, проснулись те, напротив...
- А говорить они будут? Хорошо бы их послушать...
- Там есть один... Антонио... Он иногда разговаривает.
- Ну попробуй - пусть поговорит...
Солдат выпрямляется, набирает полную грудь воздуху, складывает ладони
рупором и кричит раскатисто и протяжно: "ан - то - ни - о...о!"
Крик растет, стелется, эхом отражается по равнине...
"Нагнись, - говорит мне сосед, - иногда они стреляют в ответ, когда их зовут..."
Мы прижимаемся к камню для безопасности и вслушиваемся. Выстрелов нет.
Что же до отклика... Мы не могли бы поклясться, что ничего не слышим:
в ночи все гудит, как в раковине.
"Эй! Антонио...о! Ты что..."
И славный здоровенный парень, надсадив грудь, переводит дыхание.
"Ты что... спишь?.."
Ты спишь... - повторяет эхо на другом берегу... Ты спишь... -
повторяет долина... Ты спишь... - повторяет ночь. Все вокруг наполнено
этим звуком. А мы стоим, охваченные доверчивой надеждой: они не
стреляют! Я представляю себе, как они там прислушиваются, и ждут, и
ловят человеческий голос. И этот голос не будит в них ненависти - ведь
они не нажимают на спусковой крючок. Правда, они молчат, но какое
напряженное внимание выдает эта тишина, если единственная зажженная
спичка вызывает выстрел! Не знаю, какие невидимые семена, летящие с
нашим голосом, падают в черную землю. Они жаждут нашей речи, как мы
жаждем речи ответной. Но мы ничего не знаем о нашей жажде, кроме того,
что она ясно чувствуется в самом этом внимании. А они все же не
снимают пальцев со спусковых крючков, и я вспоминаю диких зверьков в
пустыне, которых мы пытались приручить. Они смотрели на нас,
прислушивались к нам. Они ждали от нас пищи. И все-таки при малейшем
неосторожном движении они вцепились бы нам в горло.
Мы надежно укрываемся за стену и, приподняв над ней руки, чиркаем
спичкой. Три пули летят на быстро гаснущую звездочку.
О спичка-магнит... Это значит: "Мы воюем, не забывайте! Но мы вас
слушаем. Такая суровость не мешает любви..."
Кто-то отталкивает здоровенного парня:
"Тебе его не разговорить, дай-ка я попробую..."
Коренастый крестьянин прислоняет ружье к стене, набирает воздуху в
легкие и кричит:
"Это я, Леон... Антонио.-.о!"
И громовой звук удаляется.
Я никогда не слышал, чтобы голос разносился так далеко. Будто корабль
отплыл в пропасть, которая нас разделяет. Восемьсот метров отсюда до
того берега и столько же обратно:
тысяча шестьсот. Если они откликнутся, между вопросом и ответом
пройдет секунд пять. Каждый раз пройдет пять секунд тишины, на которых
подвешена целая жизнь. Каждый раз это как посольство в пути. И потому,
даже если они нам ответят, мы не испытаем чувства единения друг с
другом. Между нами встанет инерция невидимого мира, который надо
столкнуть с места. Голос отчалил, он плывет, пристает к тому берегу...
Секунда... две... Мы словно потерпевшие кораблекрушение, которые
бросили бутылку в море... Три секунды... Четыре... Мы словно
потерпевшие кораблекрушение, которые не знают, откликнутся ли
спасители... Пять секунд...
"О-о!"
Голос доносится издалека и замирает на нашем берегу. Фраза растаяла по
дороге, от нее осталась только невразумительная весть. Но меня она
потрясает. Мы затеряны в темноте, непроницаемой изначала, и вот она
внезапно озаряется возгласом гребцов.
Нас бьет бессмысленная лихорадка. Мы нашли очевидное доказательство.
Напротив - люди!
Как это объяснить? Мне кажется, будто внезапно образовалась невидимая
расщелина. Представьте себе дом ночью, все двери заперты. И вдруг в
темноте вас касается дуновение морозного воздуха. Одно-единственное.
Кто-то рядом!
Вы когда-нибудь склонялись над пропастью? Я вспоминаю трещину в
Шезри(3), черную щель в чаще леса, шириной в метр или два, длиной
метров в тридцать, - пустяк. Ложишься ничком на еловые иголки и
подталкиваешь рукой камешек в эту гладкую расщелину. Отзвука нет.
Проходит секунда, две, три - целая вечность, и вот наконец слышится
слабый гул, волнующий тем больше, чем дольше он шел, чем он слабее
там, под тобой. Какая бездна! Так и в эту ночь запоздалое эхо созидает
новый мир. Враг, мы сами, жизнь, смерть, война - несколько секунд
тишины выражают все это.
Снова послан сигнал, корабль тронулся в путь, караван отправился через
пустыню, и мы снова ждем. Конечно, на той стороне, так же как и здесь,
ловят этот голос, разящий в сердце, словно пуля. Но вот эхо
возвращается:
"...Пора... пора спать!"
Фраза доносится до нас изуродованной, разорванной в клочья, как
спешное сообщение, перепачканное, размытое, истрепанное морем. Те
самые люди, что стреляли по нашим сигаретам, напрягают грудь во всю
мочь, чтобы послать нам материнский совет:
"Молчите... Ложитесь... Пора спать".
Нас охватывает легкая дрожь. Вам, наверно, показалось бы, что это
игра. Им, этим простым людям, наверно, тоже кажется, что это игра. Так
они в целомудрии своем вам бы и объяснили. Но в игре всегда таится
глубокий смысл. Иначе откуда бы взяться тревоге, и наслаждению, и
притягательной силе игры? Игра, в которую, казалось, мы играли,
слишком хорошо сочеталась с той соборной ночью, с тем шествием к
Синаю, она заставляла наши сердца биться слишком сильно, чтобы не
отвечать какой-то смутной потребности. Установленная наконец-то связь
приводит нас в радостное возбуждение. Так вздрагивает физик, приступая
к решающему опыту, готовясь взвесить молекулу. Он определит лишь одну
величину из сотен тысяч, добавит как будто только одну песчинку к
зданию науки, и все же сердце у него бьется, потому что дело совсем не
в этой песчинке. У него в руках ниточка. Ниточка, дернув за которую,
приближаешь познание вселенной, ибо все связано между собой. Так
вздрагивают спасатели, закидывая трос один раз, другой, двадцатый... и
ощутив по едва заметному толчку, что потерпевшие крушение наконец его
поймали. Где-то там была горстка людей, затерянных среди рифов в
тумане, отрезанных от мира. И вот они связаны волшебной стальной нитью
со всеми мужчинами, со всеми женщинами во всех портах. Так и мы
перекинули хрупкий мостик через ночь к неизвестности, и вот он связал
друг с другом два берега мира. Мы соединяемся с врагом, перед тем как
погибнуть от его руки.
Но наш мостик такой легкий, такой хрупкий; что можно ему доверить?
Слишком тяжелый вопрос или ответ - и он рухнет. У нас так мало
времени, что передавать надо только самое важное, истину истин. Я
будто снова его слышу - того, кто руководил маневром, кто взял нас под
свою команду, как рулевой; того, кто сумел добиться от Антонио ответа
и потому стал нашим послом. Я вижу, как он выпрямляется во весь рост
над стенкой, опирается широко раскрытыми ладонями о камень и
выкрикивает в полный голос главный вопрос:
"Антонио! За какой идеал ты сражаешься?"
Разумеется, они по целомудрию стали бы оправдываться:
"Это мы так, в шутку..." Они и сами в это поверят позднее, если
попробуют передать на своем скудном языке те чувства, для передачи
которых еще нет языка. Чувства человека, который внутри нас и который
вот-вот проснется... Но чтобы он появился на свет, требуется усилие.
Этот солдат в свой черед ждет потрясения - и я знаю, я видел его
глаза: он открыт ответу всей душой, как открываются
колодезной воде в пустыне. Вот она наконец эта изуродованная весть,
это признание, обглоданное пятью секундами странствия, как надпись на
камне обглодана столетиями:
"...Испания!"
Затем доносится:
"...ты".
Думаю, это он теперь вопрошает того, кто здесь.
Ему отвечают. Я слышу, как отсылают величавый ответ:
"...Хлеб для наших братьев!"
А вслед за тем удивительное:
"...Спокойной ночи, amigo!"
На что с той стороны отвечают:
"Спокойной ночи, amigo!"
И все снова погружается в тишину. Наверно, они там, как и мы, могли
расслышать только отдельные слова. Разговор состоялся, и вот он, плод
долгой ходьбы, опасностей и усилий... Вот он весь, такой, каким его
качало эхо под звездами: "Идеал... Испания... Хлеб для наших
братьев..."
Но пора, дозор отправляется в путь. Начинается спуск к деревне - месту
встречи. Ведь на той стороне такой же дозор, подчиняясь той же
необходимости, углубляется в ту же бездну. Разными по видимости
словами эти два отряда прокричали одну истину... Но столь возвышенное
общение не воспрепятствует им умереть вместе.
===========================================
Этюд о соборности.
Среди ночи голоса врагов перекликаются из окопов
В глубине подземного укрытия несколько человек - лейтенант, сержант,
трое солдат - снаряжаются, чтобы пойти в дозор. Один из них, тот, что
напяливает шерстяной свитер - холод стоит жестокий, - маячит передо
мной в темноте. Он еще не просунул голову в ворот, руки путаются в
рукавах, движения медленные и неуклюжие по-медвежьи. Глухие проклятья,
ночная щетина, разрывы поодаль... Все это составляет странную смесь из
сна, пробуждения и смерти. Долгие сборы бродяг перед тем, как снова
взять тяжелый посох и отправиться в путь. Загнанные в землю,
вымазанные землей, с руками в земле, как у садовников, эти люди не
созданы для наслаждения. Женщины отвернулись бы от них. Но вот они
потихоньку выкарабкиваются из грязи к звездам. Под землей, под этими
глыбами промерзшей глины пробуждается мысль, и я думаю, что там,
напротив, в тот же час другие люди так же снаряжаются и натягивают на
себя такие же шерстяные свитера; они выпачканы той же землей и
вылезают из той же глины, из которой и сотворены. Там, напротив, та же
земля пробуждается к мысли через людей.
Так по ту сторону, лейтенант, твой собственный образ медленно
поднимается навстречу гибели от твоей руки. Он от всего отказался,
чтобы, как и ты, защищать свою веру. Его вера - это и твоя вера тоже.
Кто согласился бы умирать иначе, как за истину, справедливость, любовь
к людям?
Мне скажут: "Кого-то обманули - либо их, либо тех, что напротив". Но
мне сейчас плевать на политиков, спекулянтов, мыслителей-надомников из
обоих лагерей. Они дергают за веревочки, сыплют громкими словами и
полагают, что руководят людьми. Они полагают, что люди настолько
наивны. Но если громкие слова и пускают корни, как семена, развеянные
по ветру, - это значит только, что ветру на пути встретились тучные
земли, пригодные нести груз урожая. И пусть кто-то цинично воображает,
что разбрасывал песок вместо зерен: распознавать хлеб - дело земли.
Дозорные готовы, и мы двигаемся через поле. Стерня похрустывает у нас
под ногами, и мы то и дело спотыкаемся в темноте о камни. Я провожаю
до границы этого мира тех, кто получил приказ зайти в глубь узкой
долины, отделяющей нас от противника. Ширина ее - восемьсот метров.
Она оказалась под навесным артиллерийским огнем обеих сторон, и
крестьяне ее покинули. Долина безлюдна, затоплена водами войны,
посреди ее спит затонувшая деревушка. В ней живут теперь только
призраки, тут остались одни собаки; днем они, должно быть, рыскают в
поисках жалкого пропитания, а по ночам их, изголодавшихся, охватывает
ужас. И к четырем часам утра вся деревня в смертельной тоске воет на
белую, как кость, луну высоко в небе. "Вы должны разузнать, не
прячется ли там противник", - приказал командир. Надо думать,
противник задает себе тот же вопрос, и такой же дозор отправляется в
путь с той стороны.
С нами идет комиссар. Я забыл, как его звали, но лица его я никогда не
забуду. Он мне сказал: "Ты их услышишь... Когда будем на передовой,
попробуем окликнуть неприятеля на том склоне... Иногда они
отвечают..."
Я его ясно вижу, этого человека: он опирается на суковатую палку
(наверно, легкий ревматизм), у него лицо пожилого сознательного
рабочего. Вот он-то, могу поклясться, возвысился над политикой и
борьбой партий. Он возвысился над враждующими исповеданиями веры.
"Жаль, что в нынешних обстоятельствах мы не можем изложить противнику
нашу точку зрения..."
Он идет с ношей своих убеждений, как евангелист. А на той стороне - я
знаю, и вы это знаете - другой евангелист, какой-нибудь верующий,
также озаренный светом своих убеждений, вытаскивает тяжелые сапоги из
той же грязи и тоже идет на неведомое свидание.
И вот мы шагаем к земляному гребню, поднявшемуся над долиной, к самому
вытянутому его отрогу, к крайнему уступу, к тому вопрошающему крику,
что мы бросим врагу, - так вопрошают самих себя.
Ночь, высящаяся, словно собор, - и какая тишина? Ни одного ружейного
выстрела. Передышка? Нет, не то. Но нечто похожее на ощущение
присутствия. Оба противника слушают один и тот же голос. Братание?
Нет, конечно, если подразумевать под этим словом ту усталость, что в
один прекрасный день ломает людей, заставляя их обмениваться
сигаретами и делить чувство одинакового унижения. Попробуйте же
сделать шаг навстречу врагу... Братание, быть может, но на такой
высоте, где дух действует неизъяснимым до поры образом, - а здесь,
внизу, не спасает нас от бойни. Ибо у нас нет пока языка, способного
высказать то, что нас объединяет.
Мне кажется, я хорошо его понимаю - комиссара, который идет с нами.
Откуда он, с такими глазами, глядящими прямо перед собой, словно он
когда-то подолгу ходил за плугом по борозде? Он родом из крестьян и с
ними вместе постигал, как живет земля. Потом он ушел на завод и
постигал, как живут люди. "Я металлист... Двадцать лет был
металлистом..." Я ни от кого не слышал исповеди более возвышенной, чем
от этого человека. "Я человек неотесанный... Мне пришлось крепко над
собой потрудиться... Понимаешь, всякие инструменты - с ними я умел
обращаться и говорить об этом умел, тут у меня чутье было... Но когда
я пробовал изложить что-то такое - идеи, мысли о жизни - для себя или
для других... Вы-то привыкли к отвлеченным вещам... Вас ведь с детства
приучают разбираться в разных словесных хитростях, и вы не можете
вообразить, как это трудно - говорить об отвлеченных вещах! Но я
работал, работал... Я чувствовал, как понемногу суставы у меня
становятся гибче... Ты не думай, что я не могу посмотреть на себя со
стороны... Я еще мужлан, не умею вести себя прилично, а ведь человека,
знаешь, судят по тому, как он себя ведет..."
Слушая его, я вспоминаю прифронтовую школу, устроенную прямо в камнях,
как первобытное поселение. Капрал преподавал там ботанику. Ощипывая
лепестки мака, он приобщал своих бородатых учеников к нежным тайнам
природы. Но видно было, что солдаты испытывают простодушную тревогу:
они так старались понять, - а ведь они уже не слишком молоды и
огрубели от прожитой жизни. Им сказали: "Вы дикари, едва из пещеры
вылезли, надо догонять человечество..." И они торопливо поспевали за
человечеством своими широкими тяжелыми шагами.
Я присутствовал здесь при восхождении мысли, подобном движению соков
по стволу; рожденная в доисторической тьме из глины, она поднялась
понемногу до высочайших вершин - до Декарта, Баха, Паскаля. Как
переворачивал душу рассказ комиссара об усилиях пробиться к
отвлеченным вещам! Эта потребность расти - так дерево тянется вверх.
Вот тут и кроется тайна жизни. Только жизнь извлекает свою сырую
породу из почвы и наперекор силе тяжести поднимает ее ввысь.
Какие воспоминания! Эта соборная ночь... Зрелище человеческой души с
ее шпилями и стрельчатыми сводами... Враг, которого мы готовимся
окликнуть. И мы сами, словно вереница паломников, бредем по черной,
хрустящей земле, усыпанной звездами. Сами того не зная, мы ищем новые
заповеди, которые оказались бы выше всех наших временных,
предварительных заповедей. Из-за них пролито слишком много людской
крови. Мы шествуем к грозовому Синаю(2).
Вот мы и на месте. Натыкаемся на закоченевшего часового - он дремал,
привалившись к низенькой каменной стене.
"Да, тут они иногда отвечают... Другой раз сами зовут... А иногда и не
отвечают. Это уж смотря с какой ноги встанут..."
...Так ведут себя и боги.
В ста метрах позади нас петляют окопы передовой. Их низкие стены
укрывают человека по грудь. Они используются только для ночных постов,
днем тут никого нет. Они нависают прямо над бездной, поэтому нам
кажется, что мы словно облокачиваемся о парапет или барьер над
пустотой и неизвестностью. Я зажигаю сигарету, и могучие руки сразу же
валят меня на землю. Рядом со мной все тоже падают. В эту самую минуту
я слышу свист пяти-шести пуль. Впрочем, они пролетают слишком высоко,
и больше залпов нет. Это просто призыв к порядку: под носом у
противника сигарет не зажигают.
К нам подходят трое или четверо людей, закутанных в одеяла. Они стояли
на часах поблизости, в таких же укрытиях.
- Видно, проснулись те, напротив...
- А говорить они будут? Хорошо бы их послушать...
- Там есть один... Антонио... Он иногда разговаривает.
- Ну попробуй - пусть поговорит...
Солдат выпрямляется, набирает полную грудь воздуху, складывает ладони
рупором и кричит раскатисто и протяжно: "ан - то - ни - о...о!"
Крик растет, стелется, эхом отражается по равнине...
"Нагнись, - говорит мне сосед, - иногда они стреляют в ответ, когда их зовут..."
Мы прижимаемся к камню для безопасности и вслушиваемся. Выстрелов нет.
Что же до отклика... Мы не могли бы поклясться, что ничего не слышим:
в ночи все гудит, как в раковине.
"Эй! Антонио...о! Ты что..."
И славный здоровенный парень, надсадив грудь, переводит дыхание.
"Ты что... спишь?.."
Ты спишь... - повторяет эхо на другом берегу... Ты спишь... -
повторяет долина... Ты спишь... - повторяет ночь. Все вокруг наполнено
этим звуком. А мы стоим, охваченные доверчивой надеждой: они не
стреляют! Я представляю себе, как они там прислушиваются, и ждут, и
ловят человеческий голос. И этот голос не будит в них ненависти - ведь
они не нажимают на спусковой крючок. Правда, они молчат, но какое
напряженное внимание выдает эта тишина, если единственная зажженная
спичка вызывает выстрел! Не знаю, какие невидимые семена, летящие с
нашим голосом, падают в черную землю. Они жаждут нашей речи, как мы
жаждем речи ответной. Но мы ничего не знаем о нашей жажде, кроме того,
что она ясно чувствуется в самом этом внимании. А они все же не
снимают пальцев со спусковых крючков, и я вспоминаю диких зверьков в
пустыне, которых мы пытались приручить. Они смотрели на нас,
прислушивались к нам. Они ждали от нас пищи. И все-таки при малейшем
неосторожном движении они вцепились бы нам в горло.
Мы надежно укрываемся за стену и, приподняв над ней руки, чиркаем
спичкой. Три пули летят на быстро гаснущую звездочку.
О спичка-магнит... Это значит: "Мы воюем, не забывайте! Но мы вас
слушаем. Такая суровость не мешает любви..."
Кто-то отталкивает здоровенного парня:
"Тебе его не разговорить, дай-ка я попробую..."
Коренастый крестьянин прислоняет ружье к стене, набирает воздуху в
легкие и кричит:
"Это я, Леон... Антонио.-.о!"
И громовой звук удаляется.
Я никогда не слышал, чтобы голос разносился так далеко. Будто корабль
отплыл в пропасть, которая нас разделяет. Восемьсот метров отсюда до
того берега и столько же обратно:
тысяча шестьсот. Если они откликнутся, между вопросом и ответом
пройдет секунд пять. Каждый раз пройдет пять секунд тишины, на которых
подвешена целая жизнь. Каждый раз это как посольство в пути. И потому,
даже если они нам ответят, мы не испытаем чувства единения друг с
другом. Между нами встанет инерция невидимого мира, который надо
столкнуть с места. Голос отчалил, он плывет, пристает к тому берегу...
Секунда... две... Мы словно потерпевшие кораблекрушение, которые
бросили бутылку в море... Три секунды... Четыре... Мы словно
потерпевшие кораблекрушение, которые не знают, откликнутся ли
спасители... Пять секунд...
"О-о!"
Голос доносится издалека и замирает на нашем берегу. Фраза растаяла по
дороге, от нее осталась только невразумительная весть. Но меня она
потрясает. Мы затеряны в темноте, непроницаемой изначала, и вот она
внезапно озаряется возгласом гребцов.
Нас бьет бессмысленная лихорадка. Мы нашли очевидное доказательство.
Напротив - люди!
Как это объяснить? Мне кажется, будто внезапно образовалась невидимая
расщелина. Представьте себе дом ночью, все двери заперты. И вдруг в
темноте вас касается дуновение морозного воздуха. Одно-единственное.
Кто-то рядом!
Вы когда-нибудь склонялись над пропастью? Я вспоминаю трещину в
Шезри(3), черную щель в чаще леса, шириной в метр или два, длиной
метров в тридцать, - пустяк. Ложишься ничком на еловые иголки и
подталкиваешь рукой камешек в эту гладкую расщелину. Отзвука нет.
Проходит секунда, две, три - целая вечность, и вот наконец слышится
слабый гул, волнующий тем больше, чем дольше он шел, чем он слабее
там, под тобой. Какая бездна! Так и в эту ночь запоздалое эхо созидает
новый мир. Враг, мы сами, жизнь, смерть, война - несколько секунд
тишины выражают все это.
Снова послан сигнал, корабль тронулся в путь, караван отправился через
пустыню, и мы снова ждем. Конечно, на той стороне, так же как и здесь,
ловят этот голос, разящий в сердце, словно пуля. Но вот эхо
возвращается:
"...Пора... пора спать!"
Фраза доносится до нас изуродованной, разорванной в клочья, как
спешное сообщение, перепачканное, размытое, истрепанное морем. Те
самые люди, что стреляли по нашим сигаретам, напрягают грудь во всю
мочь, чтобы послать нам материнский совет:
"Молчите... Ложитесь... Пора спать".
Нас охватывает легкая дрожь. Вам, наверно, показалось бы, что это
игра. Им, этим простым людям, наверно, тоже кажется, что это игра. Так
они в целомудрии своем вам бы и объяснили. Но в игре всегда таится
глубокий смысл. Иначе откуда бы взяться тревоге, и наслаждению, и
притягательной силе игры? Игра, в которую, казалось, мы играли,
слишком хорошо сочеталась с той соборной ночью, с тем шествием к
Синаю, она заставляла наши сердца биться слишком сильно, чтобы не
отвечать какой-то смутной потребности. Установленная наконец-то связь
приводит нас в радостное возбуждение. Так вздрагивает физик, приступая
к решающему опыту, готовясь взвесить молекулу. Он определит лишь одну
величину из сотен тысяч, добавит как будто только одну песчинку к
зданию науки, и все же сердце у него бьется, потому что дело совсем не
в этой песчинке. У него в руках ниточка. Ниточка, дернув за которую,
приближаешь познание вселенной, ибо все связано между собой. Так
вздрагивают спасатели, закидывая трос один раз, другой, двадцатый... и
ощутив по едва заметному толчку, что потерпевшие крушение наконец его
поймали. Где-то там была горстка людей, затерянных среди рифов в
тумане, отрезанных от мира. И вот они связаны волшебной стальной нитью
со всеми мужчинами, со всеми женщинами во всех портах. Так и мы
перекинули хрупкий мостик через ночь к неизвестности, и вот он связал
друг с другом два берега мира. Мы соединяемся с врагом, перед тем как
погибнуть от его руки.
Но наш мостик такой легкий, такой хрупкий; что можно ему доверить?
Слишком тяжелый вопрос или ответ - и он рухнет. У нас так мало
времени, что передавать надо только самое важное, истину истин. Я
будто снова его слышу - того, кто руководил маневром, кто взял нас под
свою команду, как рулевой; того, кто сумел добиться от Антонио ответа
и потому стал нашим послом. Я вижу, как он выпрямляется во весь рост
над стенкой, опирается широко раскрытыми ладонями о камень и
выкрикивает в полный голос главный вопрос:
"Антонио! За какой идеал ты сражаешься?"
Разумеется, они по целомудрию стали бы оправдываться:
"Это мы так, в шутку..." Они и сами в это поверят позднее, если
попробуют передать на своем скудном языке те чувства, для передачи
которых еще нет языка. Чувства человека, который внутри нас и который
вот-вот проснется... Но чтобы он появился на свет, требуется усилие.
Этот солдат в свой черед ждет потрясения - и я знаю, я видел его
глаза: он открыт ответу всей душой, как открываются
колодезной воде в пустыне. Вот она наконец эта изуродованная весть,
это признание, обглоданное пятью секундами странствия, как надпись на
камне обглодана столетиями:
"...Испания!"
Затем доносится:
"...ты".
Думаю, это он теперь вопрошает того, кто здесь.
Ему отвечают. Я слышу, как отсылают величавый ответ:
"...Хлеб для наших братьев!"
А вслед за тем удивительное:
"...Спокойной ночи, amigo!"
На что с той стороны отвечают:
"Спокойной ночи, amigo!"
И все снова погружается в тишину. Наверно, они там, как и мы, могли
расслышать только отдельные слова. Разговор состоялся, и вот он, плод
долгой ходьбы, опасностей и усилий... Вот он весь, такой, каким его
качало эхо под звездами: "Идеал... Испания... Хлеб для наших
братьев..."
Но пора, дозор отправляется в путь. Начинается спуск к деревне - месту
встречи. Ведь на той стороне такой же дозор, подчиняясь той же
необходимости, углубляется в ту же бездну. Разными по видимости
словами эти два отряда прокричали одну истину... Но столь возвышенное
общение не воспрепятствует им умереть вместе.
===========================================
О рассказе
А. де Сент-Экзюпери «Ночью голоса врагов
перекликаются из окопов»
Кажется,
что это просто военная зарисовка,
неординарный эпизод войны. Если я не
был на войне, то в моем опыте этого нет.
Ну
что же, значит и так бывает. Можно спокойно
закрыть книгу. Бумага есть бумага, а
жизнь есть жизнь. Пишет Экзюпери красиво,
но не про мою жизнь.
Но
нет, что-то мешает, неудержимо тянет
снова пробежать глазами эти страницы.
Чего-то очень важного для меня автор
коснулся так, как касается неба взгляд,
случайно брошенный на спокойное зеркало
воды. Может быть, ключ в словах автора,
которыми он резюмирует свое фронтовое
воспоминание: "Какое воспоминание!
Эта соборная ночь..."
Ночь
- это когда все спят. Только горстка
людей бредет на границу неизвестности.
И с той стороны к границе той же
незвестности тоже кто-то идет. Кто-то
не спит в этой ночи. Для них, неспящих,
обычная ночь стала соборной. И, может
быть, последней.
Среди
множества умных мыслей про соборность
Церкви я встретил однажды поразительные
слова: "Не так проста православная
соборность... Множество спящих не составит
и одного бодрствующего". Они принадлежат
современнику Экзюпери архиепископу
Иоанну (Шаховскому). Я рискну назвать
свои размышления "Этюдом о соборности"
и буду часто прибегать к помощи о. Иоанна,
опираясь на его слова и стихи.
\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\
Что
же происходит внутри короткого, всего
из нескольких реплик, диалога, где вопрос
повисает на долгие пять секунд напряженного
ожидания над ночной долиной, которая
наутро, а для кого-то и этой ночью может
стать долиной смерти?
Начало
- как проба голоса, как попытка ребенка
заговорить. Как рискованный шаг в
неизвестность, ведь ответом может быть
и молчание, и пуля. Но разве не так же мы
решаемся заговорить - и с человеком, и
с Богом, - в обстоятельствах не менее
острых, чем война? Может быть, война
только проявляет скрытое под пеленой
обыденности. Архиепископ Иоанн пишет:
"Удивляюсь я не метагалактическим
пустотам космоса, а "межзвездным
пространствам" между людьми. И среди
этих "межзвездных пространств" мы
все пытаемся соединиться друг с другом
- через третьестепенное..."
Солдат
кричит врагу... Человек, что есть силы в
легких, пытается пробить тишину звездной
ночи, как будто не в восьмистах метрах,
а в этих звездных глубинах надеется
обнаружить существо, способное на ответ.
Что-то первобытное есть в этом зове. Как
будто нет всех прожитых веков. Еще не
создана астрология. чтобы обожествить
эти звезды, не вылеплен первый идол и
не выдуман первый ритуал. Человек
окликает мир впервые и ждет ответа. Как
хорошо сказал об этом Александр Галич:
"Я вышел на поиски Бога..." И
архиепископ Иоанн пишет об этом в
стихотворении "Рождение веры":
Есть
неизбежность встречи. Как восход
Теплом
и светом наполняет мед,
Так
единится с небом мысль земная.
И
души странствуют, все время узнавая,
Кто
создал их и к вечности ведет.
Над
окопами висит долгая томительная тишина.
Так ждут слова старца, ответа любимой,
разрешительной молитвы.
Ответа
нет.
Но
даже тишина многое значит для спрятавшихся
за бруствер солдат. Тишина - значит они,
те, что напротив, не стреляют!
Как
не хватает этих мгновений обнадеживающей
тишины в обычном разговоре. На доверительное
слово, взгляд, жест - поспешный ответ
короткой очередью банальных слов,
снайперской остротой или взрывом смеха.
И не всегда успевает душа спрятаться
в укрытие.
Но
солдатам в рассказе Экзюпери повезло.
Совершается чудо - с вражеского берега
долетает обрывок человеческой речи. На
той стороне - люди !
В
одном из рассказов Леонида Андреева
герой бежит впереди толпы, преследующей
вора. Толпа отстает, и вор на короткое
время становится пленником героя
рассказа. И он вдруг видит идиотизм
ситуации со стороны: посреди залитой
солнцем улицы человек держит человека.
Люди вскоре подбегают, благодарят,
отправляют вора куда следует. Но есть
момент, когда он готов был уже отпустить
пленника, и его не радуют похвалы и
благодарности.
Каждый
день с нами случаются десятки ситуаций,
когда не хватает всего нескольких
мгновений напряженного внимания,
достаточных, чтобы осознать - рядом с
тобой, напротив тебя - человек. Это многое
могло бы изменить.
Мы
живем этими мгновениями, но сами бежим
от них, когда они становятся возможны.
И
в Церковь приносим эту боязнь встречи.
Есть в Литургии возвышенная минута,
когда священнику предписано воззвать
к народу: "Возлюбим друг друга..."
Этот голос из алтаря, призыв Самого
Бога, повисает без ответа над толпой
глядящих в одном направлении людей.
Неведомая сила мешает нам обернуться
и увидеть друг друга, и поцеловать, как
мы целуем родных. Одни священники
целуются в алтаре, им так положено. А в
зале люди завороженно смотрят прямо
перед собой.
Однажды
я осознал это впервые. В большом соборе
на Литургии почувствовал, что ни
вычитанные каноны, ни выслушанная
накануне всенощная, ни пост, ни подробная
исповедь не дают мне основания
причаститься, если во всем соборе нет
человека, которого я мог бы поцеловать
как брата, когда скажут: "Возлюбим
друг друга..." Это был какой-то уникальный
момент, которого я так остро не переживал
ни до, ни после. Но тогда это было сильное
переживание и, помолившись, как умел, я
со страхом повернулся, посмотреть, кого
Господь поставил рядом. Рядом сосредоточенно
заносил руку для крестного знамения
погруженный в себя ничем не примечательный
мужчина. Секунду было страшно, но уж раз
решился - надо делать, - и я обнял его и
сказал: "Христос посреде нас!"... и
замер. Было какое-то длинное мгновение,
пока он удивленно опустил руку, с
неподдельным интересом взглянул на
меня и вдруг искренне и широко улыбнулся:
"Спаси тебя Господи!" - и мы трижды
поцеловались.
Это
была настоящая, большая победа. Как
будто стало светлее, и в огромном собрании
чужих людей, не глядящих друг на друга,
появилось два уже не совсем чужих
человека. И что-то тяжелое ушло, теперь
можно идти к Причастию, у меня есть цель
- сохранить это чудо. И без Причастия
это не сохранить. Ведь нам надо не только
стать, но и дальше быть братьями.
Теперь
я прихожанин маленького храма, здесь
все знают друг друга и многие целуются
на Литургии. Но оказалось, что есть еще
одна опасность - привыкнуть к этому,
превратив в светскую любезность.
Приходится всякий раз собирать все силы
души, чтобы снова шагнуть, как в первый
раз, в неизвестность. И всякий раз я не
знаю, будет ли сделан шаг навстречу.
Мы
ходим средь ужасной высоты.
Залито
небо красной кровью.
И
- всюду пропасти... И всюду есть мосты,
Соединяющие
все любовью.
Мы
не увидим дома своего.
Не
отдохнем ни на мгновенье.
Мы
призваны пройти среди всего,
Соединив
любовью мир творенья.
Среди
людей, средь глада и меча
Должны
пройти мы жизнью верной,
Не
опустив усталого плеча,
Неся
свой крест любви безмерной...
И
только после, в наш последний час,
Когда
сойдет благоволенье,
Мы
вдруг увидим, что - любили нас,
И
вдруг услышим ангельское пенье.
Эти
стихи о. Иоанна Шаховского написаны в
Испании в 1937 году. Может быть потому они
в чем-то созвучны испанским воспоминаниям
Экзюпери. Вернемся мыслью туда, в ту
фронтовую ночь.
Над
долиной смерти, над страхом и ненавистью,
до краев заполняющих мир сей, где ты
всегда или "свой" или "чужой"
повис шаткий мостик доверия. Он
недолговечен, как исчезающий в полночь
чудесный мир в сказке "Золушка",
как наше пребывание в молитве, как все
возвышенное в жизни. Надо быть готовым
успеть сказать о самом главном. Как
замечает о. Иоанн, чем выше и чище правда,
тем труднее дышать ею в этом мире и
труднее ею объединить человечество.
Удивительно
- простой солдат находит для главного
несколько точных коротких слов. Он
спрашивает врага: за что ты воюешь? за
что ты умираешь? Все войны идут за истину,
веру, справедливость. Чтобы обмануть и
погубить людей сатана так и не придумал
ничего своего, и с досадой вынужден
апеллировать к тому, что Бог вкладывает
в каждую живую душу. Парадоксальным
образом война напоминает человеку о
существовании понятий, совершенно
затемненных в мирное время.
В
беспамятстве рождается война.
Тревожится
земная глубина...
Среди
бессилья, страха и унынья
Война
растет и расправляет крылья.
И
ненависть хранит ее полет,
И
древний грех ее к себе зовет.
Но
кровь невинная связует бег войны;
Молитва
из небесной тишины
Ее
разит своей стрелою;
И
вот, овеяна бессмыслием своим,
Открыв
познанье мира и страданье,
Война,
как падший херувим,
В
глубинах тонет мирозданья...
Так
напишет архиепископ Иоанн в 1945 году. А
пока все еще впереди, Испания только
первая проба сил начинающих палачей
человечества. То, что происходит здесь,
скоро расползется по всей Европе.
Солдаты
будут целомудренно оправдываться. будто
этот крик души, желающей понять. осмыслить
грядущую смерть, был просто шуткой. Но
это не так. Скоро им предстоит убивать
друг друга, и единственным утешением
может быть лишь признание за противником
такой же силы веры, что и у тебя самого.
В тебя будет стрелять не жалкий
убийца-наемник, а такой же, как ты,
идеалист.
Это
становится редкостью. В нашей жизни
ценностью является равнодушие, которое
модно называть словом толерантность.
Протоиерей
Александр Шмеман с тоской пишет, что
даже диалог верующего с неверующим
утрачивает накал и силу спора об истинном
боге, тот пафос борьбы идеалов, которым
пронизаны драматические жития мучеников
первых веков христианства.
Почти
все цивилизации, предшествовавшие
нашей,
в сущности, смотрели вверх - на высшее,
горнее и
идеальное. И в этом высшем, горнем и
идеальном видели
меру и объяснение всего: мира, человека,
жизни. Спор
всегда шел только о том, как понимать
это «горнее»
и как жить им. Это могли быть очень
горячие споры,
но споры внутри того же смотрения вверх.
Поэтому,
несмотря на всю глубочайшую разницу
между Афинами
и Иерусалимом, между Библией и Элладой,
христианство все же смогло в так
называемый «свято-отеческий
век», век святых отцов, воплотить и
выразить
себя на языке, в категориях и формах
эллинизма, создать
христианский эллинизм.
И
именно на
этой почве, на этом общем устремлении
вверх выросла та христианская
цивилизация, которую сегодня принято
развенчивать и обвинять во всех смертных
грехах.
В самом сердце ее сияет высокий,
неизреченной
красоты и глубины образ человека -
человека,
пронизанного Божественным Светом.
Но
с отречения от этого
образа неизреченной славы и началась
наша, пока что
последняя по счету, цивилизация. Началась
с того, что
в богословской аналогии следовало бы
назвать вторым
грехопадением. Христианское богословие
открыло
нам, что человек пал потому, что хотел
стать как Бог, но без Бога, что он хотел
удовлетвориться своей человечностью,
а это значит - урезать и ограничить в
самом себе свою жажду абсолютного. Уже
тогда, в раю, змей нашептал ему слова:
«Человек есть мера всех вещей». Уже
тогда, в раю, змей внушил ему, что смирение,
в котором больше, чем в чем бы то ни было,
раскрываете
л божественность человека, - это рабство,
а вот гордость маленького человечка -
это свобода и
царство. И по аналогии с этим первым
грехопадением
я говорю и о втором грехопадении, более
страшном,
ибо это второе грехопадение, этот отказ
от образа
неизреченной славы произошел после
того, как Христос
просиял в мире, уже после того, как
раздались все слова, все молитвы, все
гимны о подлинном небесном
призвании человека.
Главное
- отрезать все то, что беспокоит человека,
что зовет вверх - туда, куда ему в сущности
совсем не хочется
идти, ибо твари вверх идти не хочется.
Для этого
нужно, чтобы в ней воссияло сверхтварное
и увлекло
ее вверх. Таково свойство нашей цивилизации
при всех
ее потрясающих удачах - согласие с самого
начала
не смотреть выше определенного уровня,
а по возможности
смотреть вниз.
\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\
Боже
всевидящий мой, Ты нам шлешь испытание
плоти,
Пусть
же к вершинам Твоим приведет нас крутая
стезя,
Чтобы
пророк над толпой возвышался бы на
эшафоте,
Если
иначе нельзя, если иначе нельзя...
Если
иначе нельзя слышать птиц несмолкающий
гомон,
Видеть,
как чайка летит, на крыле неподвижном
скользя,
пусть
возражают друзья, не отдай эту чашу
другому,
Если
иначе нельзя, если иначе нельзя...
(А.
Городницкий)
\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\
Не
надо думать, что неверие нарастает в
нашу эпоху, это было бы, может быть,
легче. Гораздо хуже
развитие внутри цивилизации, я бы не
сказал - псевдоверы,
скорее - маленькой веры. Человек верит,
но
его нужно спросить, во что он верит. В
кого он верит?
Для чего он верит? Чем его христианство
отличается
от того, что и во всех религиях без
исключения находил человек? Чтобы найти
это, совсем не нужно христианство.
Всякое почтенное язычество вполне
хорошо
удовлетворило бы нужду человека кому-то
помолиться, кому-то поведать свою
печаль, от кого-то получить
убеждение, что жизнь имеет какую-то
опору где-то.
Когда
начинают жить земными идеалами и их
называют
небесными и христианскими, то небо,
которое мы,
верующие, должны были бы воочию являть
в наших
земных цивилизациях, кажется очень
маленьким и
даже не очень нужным. Тогда понимаешь
этого цивилизованного
человека, который такой веры, собственно,
и не хочет. Она ему совсем не нужна.
Цивилизация спустилась
вниз, и вера спустилась вниз, и встречаются
вера и неверие на каком-то низком уровне
и там даже
готовы примириться и друг другу больше
не мешать,
договорились не тревожить
друг друга. Не будем тревожить неверующего
каким-то «неотмирным» Царством Божиим,
не будем
тревожить верующего тем же Царством
Божиим, вообще
не будем никого тревожить. Шмеман выносит
в заглавие своей статьи вопрос:
«Может ли верить цивилизованный человек?»
Митрополит Антоний Сурожский вторит
ему, вопрошая: "Может ли молиться
современный человек?"
Только
если углубить нашу веру, мы сможем
надстроить
тот
недостающий этаж цивилизации
- «горе имеем сердца», которого сейчас
так ей недостает. Помните
у Тютчева: "Не плоть, а дух растлился
в наши дни..."
А мы, христиане,
должны были бы стоять у этого выхода на
небо, ибо
так и Апостол называет нас: «Братья и
святые, участники
в небесном звании».
Нехитрым
солдатским языком выражено у Экзюпери
то же самое устремление. Воины предпочитают
смерть тела смерти веры, смерти души.
Не об этом ли писал и архиепископ Иоанн
в стихотворении "Смерть воинов" в
1943 году, в самый разгар войны:
Без
утешенья, без роптанья
Переступив
порог земной,
Как
дети светлого незнанья
Вы
все стучитесь в Город Мой.
На
миг враги, навеки братья,
Вы
к миру Моему пришли
В
полях и рощах, где Распятье
Стоит,
как путь среди земли.
Наступает
время прощания.
И
вновь мы свидетели откровения правды
о человеке в одной простой фразе:
-
Спокойной ночи, amigo
!
Аmigo
значит - друг. Уже не просто человек -
друг. За это сжатое до предела время
прожита целая жизнь. Вернее, нам иногда
не хватает целой жизни, чтобы дорасти
до высоты этих простых слов.
Ночь
как собор, как образ храма. Литургические
реминисценции Экзюпери очевидны. Весь
смысл Евхаристии, весь ее духовный путь
в этом превращении чужого, врага - в
брата.
"Мы
словно вереница паломников, бредем по
черной, хрустящей земле, усыпанной
звездами. Сами того не зная, мы ищем
новые заповеди..." - замечает Экзюпери.
"У человечества нет слов, чтобы
избежать войны", - вторит ему Владыко
Иоанн.
Мы
ищем новые заповеди потому, что слишком
привыкли к старым. Опасно привыкать к
христианству, опасно привыкать к
Евхаристии. Но как часто в храме я теряю
это ощущение неизвестности в стоянии
перед бездной.
А
ведь все так похоже: священник обращается
к Богу перед алтарем в том же положении
посла, что солдат на краю нейтральной
полосы обращается к врагу. Ведь что
такое враг? Это чужой, который может
помешать, который непредсказуем и этим
опасен. Разве не так относимся мы и к
Богу, и к человеку: не можем побить -
возьмем в союзники.
Мелкие
и корыстные привязанности делают нас
пленниками и заложниками чужой любви,
чужой верности или потребности в нас.
Все это внешнее шатко, непостоянно и
сомнительно. Любовь к врагу говорит
изнутри нас, и она безкорыстна. Только
такой безкорыстной любви взыскует и
Бог, и человек. И так редко получает ее.
Владыко
Иоанн замечает: "Человек супергалактически
удален от Бога. А Бог так чудесно,
чудотворно близок к человеку. Понявший
это плачет от видения Божией близости,
так как удаление наше от Бога безмерно."
Вот
священник прокричал туда, на восток,
где за долиной смерти ангелы стерегут
утраченный рай, мы вторим ему коротким
"Аминь" и повисает тишина. Потом
он оборачивается и передает нам ответ
оттуда: "Мир всем". Почти так же,
как конце ночного диалога у Экзюпери:
-
Спокойной ночи, amigo
!
Разведка
начинает спуск в долину.
Кто-то
с той стороны тоже идет на неведомую
встречу, которая означает смерть.
Не
так ли мы идем иногда к Причастию? Не
так ли к нам всегда идет Христос, зная,
что Его ожидает? "Любовь уходит во
Христа. И все более любит... Это счастье,
не зависимое от каких-либо к нам отношений.
Только она творит чудеса," - пишет
Владыко Иоанн.
Война
не отменяется чудом ночного общения
врагов.
И
чудо Литургии не отменяет той жизни,
что поджидает нас за дверью храма, этой
необъявленной гражданской войны всех
против всех. И все-таки сила ненависти
подорвана в своей основе.
"Смерть,
где твое жало? Ад, где твоя победа?"
Еще
не стихло в мире это пламя,
Земных
волнений сила не прошла,
И
не угасла терпкая стрела
Слов
Божьих, сказанных в раю над нами.
Земля,
учись гореть и не сгорать,
В
волнении своем перегорая,
Пока
не засияла благодать
И
не ушел последний страж от рая.
Комментариев нет:
Отправить комментарий